Весталка
Шрифт:
384
главной площади народ схлынул. Теперь здесь опять торгует универсальный магазин — довоенный пассаж. Название скорее даже дореволюционное или нэповское? Помню, ходила в пассаж с матерью, маленькая, уставала от его этажей. Он казался мне неоглядным. Запутанным, как лабиринт. Магазин теперь дорогой, бескарточный, «коммерческий». На днях я была в нем, вот так же сбежала-вырвалась посмотреть в тайной надежде купить платье, пальто. Где там! Не с моими сбережениями соваться сюда. Выяснила — ничто они по сравнению со здешними ценами. Магазин набит товарами, ломятся прилавки, сияют витрины. А в них! Господи! Чего только нет! Чего нет?! Роскошные ботинки лоснятся добротной кожей, туфли на высоком! Будто выточены, будто просятся с подставок прямо на ноги. Такие бы туфли с шелковым платьем, шелковыми чулками! Колет-дерет по спине под застиранной гимнастеркой, озноб в натертой ваксой закоженелой кирзе. Блещут витрины, манят покупателей,
385
золота. Золото. И жадные, крепкие лица. Носы словно нюхают жирный золотой запах. Наслаждаются им. На лицах горячий свет. Золото. Оно манит, не отпускает, притягивает этих людей. Его много. Кольца, браслеты, кулоны и часы, чуть ли не настоящие швейцарские! Золото... И в довоенной жизни нашей семьи его не было. Только два обручальных кольца, которые ни мать, ни отец не носили. Кольца лежали в шкафу, связанные шелковой тесьмой, завернутые в платок. Редко мать доставала их, рассматривала со странной, полугрустной улыбкой невесты, кольца, стукаясь друг о друга, нежно, тонко звенели, и даже я, маленькая, знала: о кольцах надо помалкивать, потому что мать и отец венчались в церкви, — тогда за такое могли разбирать на собраниях! Кольца мать отдала в сорок втором за хлеб, кажется, всего за две булки.. А еще были у нее пл атиновые серьги с голубыми ясными камнями. Серьги так подходили к материным глазам, что когда, редко, собираясь куда-нибудь в гости или на праздник, она надевала их, лицо ее как-то высоко-молодо преображалось, цвело словно бы неземной, всепобеждающей красотой. Как я любила мать в этом уборе! Тогда она и была больше всего похожа на греческую богиню. Она отдала серьги в Фонд обороны, когда собирали деньги на танковую колонну. Других ценностей у нас не было. Почему я вспомнила все это, когда, влекомая ли толпой или все-таки женским любопытством, оказалась в ювелирном, будто в насмешку, — таким, как я, здесь было ровным счетом нечего делать. Все это отражалось на лицах продавщиц и тех, кто тут был: «Затесалась, дурочка», — иначе не оценивали. Уже с порога собралась повернуть, когда услышала столь знакомое воркующее контральто... Слишком знакомое:
— Витя-а! Смотри-и.. Ка-кая пре-лесть! Вздрогнула, останавливаясь, вгляделась.
Монументом у прилавка мужчина в дорогом костюме. Щеки к подбородку, лицо вельможи, выпуклый властный взгляд глядящего сверху вниз, выражение могущего все купить. Виктор Павлович?! Он самый. А с ним нарядная, в широком роскошном плаще коричневого габардина, с
386
шифоновым платком на шее Валя Вишнякова. Валя. Одноклассница, однопартийна... Каким инстинктом сумела я избежать встречи? Спасло ли мое армейское хэбэ? В сторону таких эти люди не глядели, и слава богу! Скользнула за дородную фигуру начпрода, оказалась полупритиснутой к витрине. Хочешь не хочешь — смотри. В черном бархате, средь мерцающих колец, диадем и брошек с серебристыми камнями сам собой светился золотой дамский портсигар, изящная плоская коробочка на десяток дорогих длинных папирос, коробочка, слегка суживающаяся к концам, с нежно-рифленой, благородно сияющей, матово полированной крышкой. Я запомнила даже лазоревую овальную застежку в виде маленькой броши, глядевшую на покупателей сбоку и свысока... «А правда — пре-лесть?! — слышался томный Валин голос, пахло ее пряными дорогими духами. — Ви-тя-а? Хочу-у.. Хо-чу такой! Ви-ить? Хо-чу-у..» — наверное, она даже притопнула каблучком. Это я уж представила. Знала все Валины жесты, повадки.
Как можно незаметнее я вывернулась из-за спины начпрода, пробралась к выходу, но уйти не смогла. Уйти? Не повидав Валю? Не взглянув на нее, пусть издали, прячась в толпе? Пусть... Так я могла хотя бы ее рассмотреть, не рискуя быть обнаруженной.
Вот они вышли наконец из ювелирного, двинулись к витринам с картинами. Туда явно тянуло Виктора Павловича, а Валя шла нехотя. Теперь я хорошо ее видела, видела их обоих. Виктор Павлович раздобрел, обрюзг, глаза, и прежде бесцветно-серые, теперь окончательно выцвели, стали водянистыми, но глядели с тем же всегдашним сановным превосходством, какое не покидало его никогда. В нем чувствовалось нечто сходное с моим дядей. Были люди одного мира, одной сути. Валя в легком габардине, черных прозрачно-светлых чулках, великолепных туфлях из этих витрин, круто завитая, была хороша, как всегда. Теперь ее красота была красотой не ведающей сомнений в успехе молодой женщины. На нее таращились, оборачивались, а она, устало-привычно отрицая эти взгляды, идя сквозь них, держа Виктора Павловича под руку уверенно и собственно, лишь кривила
387
ярко-спелые губы чуть самодовольно и еще так, как кривят их мало что понимающие в искусстве, заменяющие, однако, это малое понимание полурассеянной ли, полубрезгливой ли невнимательностью. Виктор Павлович, наверное, все-таки не стал покупать тот портсигар с пятизначной ценой. И зачем он ей? Разве Валя курит? Так, балуется и — хочет хвастать. Она могла и начать курить только затем, чтобы, вынув шикарную коробочную папиросу или сигарету столь же шикарным жестом, взять ее в свои полные, женского зноя, всегда богато накрашенные губы и, закурив от поднесенной спички, театрально опустить ресницы, изнутри любуясь собой. Но, видимо, они вышли не без покупки — уж это точно! — иначе Валя не держалась бы так приобщение к величаво хромающему, качающему высокий корпус мужчине. На пиджаке его я заметила цветную полосочку наград. Не разглядела какие, кроме оранжево-черной, известной всем ленточки «За Победу...»
Эту единственную медаль пообещали мне в военкомате, куда я ходила встать на учет и так торопилась, что даже не заметила — в новом военном билете моем нет почти никаких записей, сведений о ранениях, кроме последнего. Все бумаги остались по госпиталям, в полку, в спецотделах, я же думала лишь о том, что так долго не ставят штамп в зарешеченном окошечке, ведь мне надо бежать, именно бежать домой, к сыну. Пустые странички билета обнаружила потом, махнула рукой. Где там теперь? Что? Зачем?
«За победу над Германией» — звучит громко, а не велика награда. Давали всем, красовались с ней больше тыловики, те, кто не хлебал войны полным ковшом, но цветные колодочки Виктора Павловича, помню, задели, кольнули. За что? Где он отличился? Впрочем, и о наградах некогда было раздумывать. В трамвае по пути к рынку жила, точила-торопила мысль: дома, под замком, в крысином этом подвале, мой малыш и, может, проснулся уже, зовет, плачет. Ух, как медленно, медленно ползет трамвай-деревяшка! Выскочила бы, побежала вперед — подгоняет дурная мысль. А Виктор Павлович (дался он мне!) опять с Валей? Валя, конечно, давно должна
388
родить. Интересно.. Кто у нее? Сын или дочь?.. Неужели она развелась и уже снова вышла замуж, теперь за Виктора Павловича? Впрочем, может, тогда, в сорок четвертом, она просто обманывала меня и никакого мужа у нее не было? От Вали всего можно ждать. Она так правдиво лгала, и я знала, Валя непредсказуема и неведома...
Рынок открылся знакомо-черной военной толчеей. От самой трамвайной остановки головы, головы, толпа. Просится захоженное сравнение — море голов. Оно течет, перемещается, шевелится, живет. На всякий случай, пробираясь и продираясь, деньги держу в кулаке. В кармане опасно — обчистят.. не заметишь. А это все мои деньги! Сколько смогла за лето! Тряслась над каждой копейкой. Да еще та премия от «месткома». Циклопиха Таисья весной повздорила с завучем из-за нечисто вымытой учительской, плюнула завучу под ноги, хрястнув дверью, ушла. Летом я работала за двоих и еще за сторожа — вот и разбогатела. Гоголевский чиновник копил гроши, чтобы обрести шинель, я — чтобы ее наконец снять. Не могла даже представить, как надену ее осенью снова, и еще бы сбросить сапоги! Понимала, однако, — сапоги останутся, ненавистные вечные кирзовики! Шестой год не снимаю с ног, забыла, что есть на свете легкие женские туфли и есть даже «лодочки» на высоком, высоком, поднимающем женщин у каблуке. Неужели есть? Летом ходила по школе босиком. Отдыхали ноги. Экономились чулки. Чулки эти — вечная проблема женщины.
На рынке еще в первые годы война сама собой сложилась специализация: в одних рядах платья, в других — обувь, в третьих — часы. В поганом, проплеванном закутке, где стеной вонь от уборных — «карточное бюро», — продают, меняют карточки: хлебные, сахарные, на мясо-рыбу, на жиры, на крупу, промтоварные, здесь же продадут и краденый паспорт, снятое ночью барахло, шмыгают-шныряют шустрые темные люди-тени, га-дают цыганки. Здесь мать отдала обручальное кольцо. Все вспомнилось, пока
389
миновала, пробилась туда, где пальто. Мне не золотой портсигар. Мне бы пальтишко, обыкновенное, женское, и лучше б потеплее, чтоб носить осенью и зимой. И такое нашлось. Вот оно! Пожалуйста! Вроде бы даже новое, темно-синее, с черным воротником «под котик». Гоголевский Акакий Акакиевич тоже ведь брал на воротник вместо куницы крашеную кошку. Лезет в голову всякое такое, пока смотрю, щупаю, глажу пальто. На растопыренных пальцах держит его передо мной базарный пройдоха, лупоглазый кудрявый хитрун. Рядом крепкого склада, низенький с коженелым лицом. Глаза — угли из печки! Барыги! Ясно. И почуяли поживу. Видят — тороплюсь. Видят — не стану торговаться. «Не краденое ли пальто?» — тревожит одно сомнение. Не снято ли с кого? Базарные люди понимают по-своему: