Весталка
Шрифт:
Мой сын в шинели суворовца! Я и гордилась тобой, и любовалась, и не переставала плакать. Начиналась какая-то новая полоса моей жизни. Чувствовала это и не могла ничего остановить. Временами представлялось: уж не я, не я словно с трою свою судьбу. За меня кто-то решает ее. Решает. Решал. Кто и зачем? Кто и зачем?
X
Во всяком замужестве есть или должен быть период привыкания, а лучше, если б он был даже перед тем, впрочем, не знаю, — ведь все дни, часы, вечера, месяцы сближения, дружбы, полулюбви, общения, когда одна судьба вживается в другую, а то, что было отдельным и единичным, приобретает общий, объединенный смысл, — все это все-таки не замужество,
497
не жизнь под одной кровлей, когда выясняется вдруг нечто непредвиденное и проза быта вовсю теснит хрупкие конструкции иллюзий и поэзии. И еще убедилась: для свыкания нужно не время — нужна молодость, молодая пластичность, взаимная глупость, взаимная доброта и какое ни на есть сродство душ, характеров, чувств и привычек. Время же только для дошлифовки, время —
498
крематориях, — холода колец, надетых словно по обязанности...
Свидетелей... Тогда свидетели не требовались, но присутствовали уже опи-санные друзья мужа и их жены, моих свидетельниц не нашлось. Все-все потрясло меня стекающей дрожью — именно в момент, когда ставились штампы в паспорта, я поняла безнадежную глупость затеянного. Вот даже мое сопротивление с переменой фамилии. А дальше, шаг за шагом, выяснялось — не совпадает все. Я по-прежнему работала в больнице, приходила поздно, муж оказался нервен, подозрителен, непримирим к моей работе, едва узнал, что это такое. Пришлось остаться лишь операционной сестрой. Конечно, облегчение, но Самохвалов и это едва терпел. «Уходи из такого отделения! — категорическое требование. — Мужиков щупаешь!» Объясняла, сперва терпеливо: «Не щупаю, а лечу», «В урологии много женщин», «Я — сестра», «Медицина — не театр». Ничто не помогало. По-своему Самохвалов был прав. Я ведь говорила о специфике профессии, ее предположительном влиянии на работающих. А в дополнение Самохвалов оказался еще дико ревнивым. Встречал — как подкарауливал. Следил. Внезапно приезжал. Заметив меня, идущую через пустырь с молодым палатным врачом, побелел, вытаращил глаза, еле удержала, чтоб не стал хамить. Дома дулся, требовал объяснений. Мне было дико оправдываться (в чем?), молчала. Муж лишь распалялся гневом. Ему нужны были именно оправдания, слезы и заверения. И я даже понимала и могла бы сыграть, а не хотела. Заверения, слезы — все это сладкая игра, когда любят. Ее ждут, ее хотят. Когда любят.. Очень скоро, если не заранее, мне стал ясен его мир, весь жизненный путь. Оказалось, что я у него третья жена! Первая осталась в деревне, другую бросил — якобы изменяла, — теперь была моя очередь пройти испытания, чтоб оказаться достойной супругой. И поначалу я старалась быть образцовой женой. Смешно.. Старалась.. Хотя и уверена, без старания, самовоспитания нет образцовых жен. Может быть, к этому надо готовиться на каких-нибудь курсах?.. Я рано вставала. Пока муж спал, готовила завтрак, успевала прибрать себя, заваривала чай. Самохвалов
499
просыпался только по будильнику, который ставил к изголовью. Спал Самохвалов очень крепко и так же, как спал, громко храпел. Я же, по обыкновению, спала чутко, плохо, первые же трамваи, пустые и гулкие, грохотавшие по каменной, ущельем, улице, будили меня, и всю ночь отвратительно такал-чакал будильник, который муж, боясь проспать, никак не соглашался убирать. Храп лежащего рядом мужчины изводил с первых дней, а точнее, ночей замужества. Храп. Самохвалов никогда не верил, что храпит, говорил: «Ну, толкни, если так. Делов-то!» Толкать было бесполезно, затихал на мгновение и, повернувшись на другой бок, снова заходился громогласным: «Ох-ро-ро-ро-ро-ууфф». Испорченный двигатель? Водокачка? Лежи, ищи сравнения. Храп. Вроде бы такой пустяк! Но, лежа подле этого крепкого, крупного, сильного человека — не выговаривалось внутри меня слово «муж», — я думала: видимо, уже безнадежно сломана жизнь, если ни к чему, ни к кому не могу приспособиться и вот, едва выйдя, уже не знаю, как освободиться от тяготы, куда деться, где и как жить. Мешает, смех сказать, не только храп, мешает запах пота, чужой, неприятный, мышино-терпкий, а я знала, он может быть родным.. Что там храп, пот; если годы спала по землянкам, в блиндажах, по чужим избам! Что там запахи! В отделение сплю, где приткнусь, под стоны больных, головой на жестком столе. А в походных палатках спала на ходу, валилась, мечтала о сне, как о счастье. Или там вконец и надорвалась душа, отравилась войной и теперь нести эту крестную муку всегда? Есть у Лермонтова всем известное «Я ищу свободы и покоя!». Крик души. Как поняла его теперь моя изжаждавшаяся по тишине, покою, надежности душа!
А за чаем, глядя на меня, невыспавшуюся, с красными натертыми глазами, Самохвалов хохотал, называл «прынцесса на горошине», потом и вообще стал звать «прынцесса», вкладывая в слово то иронически-снисхо-дительный, то с оттенком спрятанного презрения смысл.
В первую ночь, оглядывая меня, ежащуюся под его руками, пристальным взглядом, сказал с едва скрытым неудовольствием: «Где это
500
тебя так? Угваздало! Испластало-то? Ты смотри: тут рубец, там.. На животе-то! А это что? Пулей? На выход?!»
Первая ночь! Не первая, а такая же, как когда-то. Мучение.. Терпение.. Снова мучение.. По крайней мере для меня. Больше ничего. Разглядывал безжалостно. Напоминал Полещука. Все, что ли, мужчины такие? Что говорила всегда Лобаева.. И, закрываясь ладонями, простыней, отталкивая чересчур любопытную руку мужа, я молчала. Мои шрамы. В голову не приходило стыдиться, хотя знала, бывая в бане, — женщины в мыльной внимательно вглядывались. Жалели. «Досталось тебе, девушка!» Я еще, бывало, и гордилась. Смотрите! Воевала! Вот мои награды! Здесь, в постели, был другой взгляд, иной оттенок смысла в вопросах: «Не думал.. Хх.. Как тебя изувечило? И в боях была? Или как?» Отвечала кратко: «Была». Ничего не хотелось объяснять. Видела за вопросами лишь размышление: «Опять не ту взял!» Получалось, я словно обманула его. Скрыла рубцы. Через месяц, который принято называть сладким именем, Самохвалов заметил: «Чо это ты, как девка, все жмешься, не даешься? И холодная.. Лед. Как это тебя понять? Говоришь еще: «Войну прошла?» Ты навроде бабой-то как не была. Стыда в тебе этого на-тол-ка-но, не по-бабски». — «Какая есть..» — «Как же с другими-то?» — «У меня не было других..» — «Ну-уу этто уж ты, Лида, бро-о-ось.. Этто я зна-аю, — презрительно улыбался он. — Все бабы-девки так врут. Только слушай: «Ты первый! Ты единственный! Ты то-се...» Моя-то, Дуська, с которой разбежался, вра-ла-а.. Уши вянут. И так ведь врет — в глаза глядит! Ы-ых.. Ты, правда, навроде не такая.. А все ж.. Я теперь бабам не верю. Закон..» В речах и в делах оказался он куда более примитивным, чем казался вначале. Иногда, пытаясь растопить мой лед, он принимался рассказывать, какие у других есть жаркие жены. В пример приводил друзей, их супруг, особенно жену своего сменщика Миши, официантку из ресторана.
В остальном Самохвалов мужчина как мужчина. Обстоятельный. Заботливо-запасливый. Не приезжал без какой-либо дельной хозяйственной покупки. Там достал хороших яблок, там — тушенки, рыбки с икрой, изредка
501
дорогие коробочные конфеты, каких не бывает на прилавках. Все с базы! С черного хода! Выкладывал добро на стол торжественно. Явно ждал моих восторгов. Когда я восторгалась слабо, потухал, досадовал. «Что ты за баба!»
— было опять в голубовато-зеленых глазах пахаря. Он и слово это любил: «Па-шешь, па-шешь..», «Ну, я поехал па-хать». Не приезжал и без «калыма». После ужина любил, обшарив карманы, разложить «калым» на столе. Пересчитывал, зная, наверное, заранее всю сумму, может быть, даже в каких бумажках, но пересчитывал. Рубли. Трешки. Пятерки. Горсти мелочи. Часто бывали и крупные деньги, удивлявшие меня. «Что тебе так много дают? На чай?»— «Да нет.. Это... Это я.. Ну, сменял, в кассе.. Зачем мне эту лапшу..» Краснел. Лицо становилось особым, и сам напоминал в такой момент какую-то денежную купюру.
Сосчитав, удовлетворенно-сыто крякал. «Ну, вот.. Есть детишкам на молочишко.. Теперь можно..»— здесь он всегда обрывал фразу, приходилось лишь гадать: что «можно теперь»? «Левые» деньги Самохвалов клал на книжку. Посоветовал завести книжку и мне. Удивило, что нет. Кажется, не поверил. Как это так? Живет без книжки? Прячет, наверное, не хочет говорить. Иногда, без меня, рылся в моей сумке.
Меня он сразу посадил на бюджет. Выделял из заработка столько-то. Я должна была давать меньше, но тоже обусловленное, как по договору. Не знаю, есть ли такое в других семьях, не интересовалась, но привычка экономить во всем пригодилась и здесь, денег оказалось достаточно, и муж был доволен, хвалил за рачительность. Тут ему я неожиданно угодила. Скупым его было, пожалуй, назвать нельзя, несправедливо, он жил скорее по-крестьянски: денежка к денежке идет, денежка денежку ведет. Без копейки — не рубль. Все это можно, наверное, было не так, по-иному. Как-то без молитв денежке, но я предпочитала молчать. Молчать, между прочим, гораздо труднее, чем говорить. Особенно Самохвалов был доволен тем, что сын мой поступил в суворовское. Всячески одобрял, даже часто доказывал мне, что там «парень не разбалуется», вырастет разумный, «к дисциплине
502
приученный» и так далее. Когда Петя приходил на воскресенье, Самохвалов выбивался из сил, был любезным, угощал, хвалил, спрашивал об учебе. Старательно спрашивал. И так же старательно любезен, обходителен и воспитан был угрюмый самостоятельный сын. Оба они делали вид, что не понимают своей абсолютной отчужденности. Страдательная сторона — я. Меня сын как будто не презирал, это не точное определение, точнее будет, старался не презирать, насколько было в его силах, или просто не мог. Слишком много мы с ним пережили. Но я упала в его глазах, упала неожиданно, как запнувшаяся на ровной дороге, и отроческим своим умом, пониманием жизни он старался поднять меня, недоумевал, мучился, попытка понимания моего проступка — да, это бы проступок! — давалась ему с большим трудом. Вот, попробуйте выдайте свою мать замуж.. Если ошиблась я, как было трудно понять ему, ведь иногда я «проигрывала» внутри себя его состояние, только представив, что моя мать взяла и вышла замуж, а я нахожусь на месте сына. Это было пыткой. Я готова была уже всячески казнить себя, чтоб завоевать его прощение, и вот, может быть, понимание моего борения, раскаяния, осознанной вины давало мне в глазах сына право на снисхождение. «Ну, оступилась, я прощаю тебя», — видела в глазах и еще видела, как с удивлением он следил, долго ли продлится это неожиданное и непредвиденное замужество. Вперед меня понимал — недолго. Он явно ждал этого. Да и сама день ото дня, месяц от месяца уясняла: ничто не свыкнется, не состоится и не притерпится. «Брак с весталкой не считался благоприятным» — часто вспоминалась вещая фраза из словаря. Я не могла и не смогла бы полюбить Самохвалова. Крошечное странное сходство со Стрельцовым давно развеялось, растворившись в потоке неприятия. Наш брак был не сожительством, а чем-то худшим, как ошибка с обеих сторон. Именно брак. Я понимала, что не доставляю человеку, взявшему меня в жены, много радостей. В его представлении женщина и жена должны быть иными. И вот странно, я даже представляла, какой должна быть его жена, и не хотела быть такой, играть в такую, он ничего не получил от меня, кроме,