Весталка
Шрифт:
Ходил в школу легонько одетый. Не носил зимнее пальто. С одиннадцати записался в секцию самбо. Возвращался в синяках. Иногда хромал. Не жаловался. Ругала. Отмахивался. Учился средне и вроде бы без всякой охоты. Без двоек, и то, наверное, чтоб меня не огорчать. На все свое мнение. Не переубедишь, не переспоришь. Или молчал, или отворачивался, кричи не кричи — камень. В солдатики играл по-прежнему увлеченно, клеил танки, занял своими армиями весь угол, чертил карты, писал диспозиции или приказы. Уже не дивилась, со страхом убеждаясь: кажется, все-таки он сын своего отца.
А таксист продолжал меня встречать. Его звали Костя. Константин Михайлович Самохвалов. Он был настойчив, как никто из случайных
471
знакомых,
— до порога. В отделении, на койке: «Лидия Петровна! Лидочка! Лидуша, родная, милая, дорогая». Взглядом по лицу, по халату, по косе — стала ее заплетать, надоело мучиться с прическами, — взглядом по чулкам, туфлям. Потом: «Спасибо, Лидочка! До свиданья, Лидочка». — «До свиданья», — разве что опять здесь, в палате. Уходили, будто растворялись, исчезали из памяти; вероятно, и я оставалась в их памяти белым расплывчатым пятном — женщина в медицинском халате или только этот халат. Я и не ждала никакой благодарности. Многие профессии, а особенно медики редко видят ее. Куда чаще озлобленное: «Не так лечили!», «Не вылечили!», «Чего они знают?!», «Им бы только резать!», «Им бы...». И никто не думает, что болезнь бывает сильнее врача, что в болезни чаще виноват сам больной, что лечение — дело долгое, непростое, общими силами. «Им бы только..» Мы привыкли. Мы притерпелись. У нас своя гордость. Работа. За нее платят не щедро. Трудятся же все по-разному. Есть среди нас нерадивые, есть тупые, есть карьеристы — есть всякие, а в основе, считаю, все-таки подвижники, все-таки человеко-любцы, сострадательные и честные, может быть, самые сострадательные, одержимые этой сострадательностью. Простите, вырвалось.. Но душа человеческая тайно ждет благодарности, надеется, как на справедливость, на счастье, благодарности-то простой — добрым словом, приветом. Убеждалась всю жизнь: лучшие люди — благодарные люди, худшие — те, кто за добро платят злом. Самые лучшие платят добром за зло. Этих по пальцам перечесть. Не густо. Святые. От них по земле сеется благородство. Сеется благородство. Лишь плохо всходит.
Таксист Константин Михайлович был настойчив. Был вежлив. Не узнавала в нем того первого, когда вез полуобморочную, полузамерзшую, с заледенелой душой. Если вспоминать о благодарности — спас. Не хотела, но привыкла. Отыскивала в нем Алешу. В тоне голоса, в профиле ловила едва уловимое, оживляющее. Озадачивало, напоминало ту мою единственную любовь. Пишу «любовь» — а что знаю о не й? «Любовь — не вздохи на
472
скамейке и не прогулки при луне». Что тогда? Бесконечные взгляды, руки, приставания-прилипания, шутки-прибаутки да еще тоска, исподволь гложущая душу, как весенняя вода берега. Томилась такой любовью душа. Отравлялась. И осыпались берега. Мутнела вода. На подходе к сорока мучилось тело. А может, и не бывает никакой любви? Нет ее? Одна выдумка? Не бывает? Мечтала — стану женой. Буду сладко родить детей, вести дом, встречать мужа на пороге.. Будут солнечные дни, как у матери с отцом, будут счастливые вечера и ночи! Дождалась? Вот — дом: «благоустроенная», сыновья безотцовщина — чем не сиротство? Работа. Больница. Отделение с вечным запахом крови и мочи, от всех этих ран, гниющих почек, банок с пробами по Амбурже и по Зимницкому. Да и то не горе. Горе — кончается уже моя молодость, проходит, вся почти ушла. Неужели в будущем одна только гордость, как у нашей ветеранки-нянечки, суровой старухи Анны Семеновны, уже пятьдесят лет отдавшей больничным стенам, больным. Анна Семеновна — как сама урология. Суровость, терпение через боль, страдание через молчание, лучшие больные таковы, лучшие врачи похожи на своих пациентов.
А Константин Михайлович Самохвалов уже приглашал в кино. Привозил билеты. Соглашалась без радости. Сходили и во второй, и в третий раз. Дивилась себе. Смотрелась внутрь. Ледяная, действительно, что ли? От Константина Михайловича, чем дальше, нет отбоя. Теперь не «Победа» — серая «Волга» с оленем, похожим на самоварный кран, ждала у подъезда больницы. Сестры и нянечки быстро разнюхали, врачи ухмылялись, я краснела. Но никуда не могла деться (а впрочем, не особенно и старалась).
Как-то весной Самохвалов пригласил меня в ресторан.
VIII
Зачем я согласилась? Вопрос, наверное, не редкий в жизни женщины. Зачем?.. Почему? Не хотела, не предполагала, не ждала, не думала. Никогда
473
не бывала в ресторанах, проходила мимо, представляя себе нечто запретное, как вертеп. До войны рестораны считались роскошью, ходить туда могли, как думалось, особенные, очень состоятельные люди, актеры, писатели, директора, а по мнению моей матери, еще жулики и прощелыги. Так считала она, и чего-то подобного во взглядах придерживался отец. Были они в ресторане, кажется, всего один раз, на банкете по окончанию строительства не то вот этих «госпромураловских», не то «городка чекистов», — а вернувшись, вспоминали, как в ресторане красиво, какая музыка и как забавно все подается «на грош с вилочки», икра, например, в особой посудине на колотом льду, где кажется — ее много, на самом деле — чуть, так же обманно свернута ветчина, настрогана колбаска. Родители придерживались насчет еды старорежимных, старосветских ли правил, мать так и готовила: много, вкусно и попросту, без лишних затей. Вспоминала те далекие разговоры, когда уже согласилась идти в ресторан, вспоминала и всем известную «Ялту», ресторан в центре, с директором и с поваром которого сводила меня судьба. Не раз проходя мимо этой «Ялты», слышала гром музыки — играл джаз, из вентиляторов несло шашлычным чадом, за шторами тени танцующих, у подъезда стадные, полупьяные, приторные взгляды, ухмылочки, восклицания, и, ненавидя все это, бывало, заранее пе-реходила улицу на другую сторону. Меня те люди постоянно окликали, словно бы ждали-требовали непременной игривенькой улыбки и ответной коль уже не теплоты, то хотя бы какой-то приобщенности. Приобщенности к ресторану.
На фронте, в госпиталях, работая техничкой и сестрой, накрепко убедилась — женская привлекательность скорее уж наказание, чем счастье. И если б родилась дурнушкой, как знать, не хватила бы, может, и половины своих бед, по-иному сложилась бы судьба. Никогда не считала себя красавицей, вероятно, вполне справедливо, к красавицам к тому же не слишком и лезут — их боятся, стесняются, но природа постаралась, дала мне что-то такое — вот эту самую, видимо, привлекательность, за что,
474
как за Лобаеву, с отроческих лет цеплялись мужские взгляды, если я даже не хотела этого, старалась внимани е уменьшить. А старалась не всегда, была женщиной — от этого не уйдешь. Была и сейчас.
Собираясь в ресторан, накануне еще ломала голову: «В чем идти?» Опять женский вопрос. Опять вечный для всех. Для меня особенный — не было ничего настоящего, праздничного, платья например, тем более вечернего, да скажите: у кого оно есть и было тогда? Нет платья, нет никаких украшений, хороших модных туфель. Из всего ресторанного — одни чулки с черным швом, черной высокой пяткой, крик моды тогда, который позволила себе купить, но ни разу не надевала. В моду к чулкам с черной пяткой входили широкие юбочки-«кринолины», юбки «бочонок» и «тюльпан», туфли на «бразильском» каблуке — десять сантиметров. Мода красивая. Да...
Если б «кринолин», если б туфли.. Прическу.. Волосы еще хоть куда, коса уже ниже бедра. Маета с ней. Закручиваю, закалываю попросту. Из праздничного, пожалуй, еще белая шерстяная кофта, одна юбка поновее. Решила — их и надену. И все кляла себя, зачем согласилась в этот проклятый ресторан?
Сын смотрел, как я собираюсь, причесываюсь. Застеснялась даже. Во взгляде не насмешка, не ревность, нечто провидческое, он, конечно, догадывался о моем состоянии, тем более что я и не пыталась ничего скрыть, кроме того, что иду в ресторан, иду не одна. Он догадывался, что в моей жизни что-то изменилось, меняется.
— Что ты так смотришь?! — не вытерпела, сердито сворачивая косу в привычно тяжелый круг. Сердилась притворно, чтоб оправдаться.
— Ничего... — отвернулся, стал смотреть в окно, где тополь, только что одевший вершину в яркий майский лист, тянулся в легкое вечереющее небо.
— Петя? Я же.. на день рождения.. Пригласили.. — и еще что-то бормотала пошло-пустое, оправдательно-противное, лживое.
Молчал, не оборачиваясь, глядел на тополь и на закат. Заря за крышами