Весталка
Шрифт:
556
Ничо не скажешь. Ну, а он терпел, терпел, ждал — думал, остепенится.. Ничо.. Это уж не пойдет жизнь, когда женщина пьет и гуляет. Полюбовник у ее, видно, был из начальников. Она секретаршей работала. Ну, а это ясно.. И разошлись. Сын потосковал, потосковал — любил ее, а потом и уехал. Поеду, говорит, мама, пока в силах, подзаработаю, белый свет, мол, погляжу, может, женщину хорошую найду. Найдешь их... Валяются оне тамо.. Отговаривала, нет, уехал.. В общем, вот, давай-ко, слушай, переезжай ко мне и будешь у меня как дочка жить. И внучкя будет. И мне веселее. А? Я уж одна без людей, без своих одичала. Вот вырастила детушек — одна осталася. Дом-то наполовину мой, и во всем я хозяйка. Дело тебе говорю.
Вот так я поселилась у Кошкиной. Поступила на работу в ближнюю поликлинику. И работа эта показалась мне столь необременительно легкой, что я лишь с недоумением вспоминала урологию, дом ребенка: как хватало сил работать там на две ставки и почему так несправедливо-неровно оплачивается труд в медицине? Дом Кошкиной, где она отвела нам даже две смежные комнаты, был чудесный. Новый, улаженный, с водяным отоплением, своим водопроводом из колодца, с ванной, большими огородами, которые неуемная старуха раскопала помимо земли на усадьбе. Был и бревенчатый сарай, который она называла стайкой и где помещались две ее коровы, старая и молодая. За коровами был главный уход, другой живности, кроме десятка кур, Кошкина не держала. «Поросят, видишь, не трудно держать, да вот потом-то, когда вырастут, обвыкнешься с ими, рубить их как? У меня мужик покойной на что бойкой был, забияка, а и он отказывался. Из суседей резать звали, коновал там такой жил. Не любила его, однако. Черный человек, злой. И мясо-то потом с трудом ела. Не лезет в глотку, все этих хрюшек-то живых вижу. Вот это все равно бы как людоедствовать. Я и счас мясо не ем. Без его хорошо могу обойтись. Оно и вредное мне, чую. В нутре-то у меня болит».
Коровы и огород — главная работа. Но я с удовольствием делала ее.
557
Научилась доить, привыкла к этим крупным животным, сначала казавшимся страшноватыми, а когда поймешь их, очень умными и какими-то словно женственно-благородными. В огороде с весны копали, садили. Картошка, капуста, помидоры, огурцы, лук, а еще и цветы. Летом окучивали, пололи, поливали. Была работа и зимой: убирали снег, носили уголь, дрова, прочищали дорогу к дому, возили в огород навоз. Мало чего не было по хозяйству, в круг которого я вошла с охотой, почувствовала вкус ко всему, и чем дальше, больше мне нравилась эта тихая, несуетная, самостоятельная жизнь. Я словно бы отдохнула душой, гора свалилась с плеч, когда спокойно шла на свою работу, знала, что Оня — она уже ходила в школу — будет и встречена, и накормлена. Оня с первых дней поладила с Кошкиной, звала бабушкой, а вот я... Был тут нелегкий момент. Как мне звать Кошкину? По имени? Она мне в матери годится. По имени-отчеству? Алевтина Ивановна? Как-то негоже вроде.. Бабушкой? Но она же вместе со мной родила и кормила моего сына.. И пока я терялась, обходилась местоимениями, Кошкина поняла мою маету и сказала мне вскоре: «Ты вот чего, Лида, не навеличивай меня и не «выкай».. Мы ведь с тобой давняя родня, и вот, если хошь, зови меня мамой, мне-то как-то привычнее будет, да и по годам ты мне не в дочери, дак в снохи..» Так легко она разрешила мои сомнения. И я почти без преодоления перешла на давно забытое в употреблении слово, дивясь одновременно и тому, что оно выговаривается, и тому, что душа моя, без меры и до болезненности, как видно, чуткая ко всякой фальши и неправоте, здесь не встретила затрудненности. На склоне лет я обретала кого-то внешне совсем непохожего на мою родную мать, но зато уверенного в своем надо мной покровительстве и превосходстве, житейском знании, в умении меня успокоить и защитить, как подлинную дочь.
«Это чо же вот, смотри-ка, Лида, — говорила, бывало, Кошкина, сидя вечером за чаем в большой комнате, которую она называла горницей, — ведь, видно, не по крови меж людьми родство, а по какой-то другой причине? Я ведь с тобой, с вами, родней родных живу, а со своими, бывало, дым
558
коромыслом. Да и так рассудить, может, оно и верно. Вот возьми: муж и жена. Сходятся совсем чужие люди, а потом оказывается, роднее нету. Кто самой-то ближний? То-то. У меня на людей как будто нюх какой. Другого дак вот даром не надо. Бывало, на рожу погляжу, в глаза.. Все. Все тамо написано, припечатано. Не скроешь. Улыбайся не улыбайся. Человеку родство по другой, видно, статье дается. И в замужестве так. Иные и никак не подходятся». Была говорлива. И часто думала вслух. Разговаривала со скворцами, с картошкой, с огурцами, с землей, с дождем. И это меня вначале поражало, а потом начало нравиться. Мне самой хотелось так же просто говорить с деревьями, облаками, жаворонками, солнцем.
Весной окраина лучилась бегущими ручьями, несли в болото и дальше, в реку, пока что чистую здесь воду. Таял, серел, проседал снег. Буро-коричнево обозначалась в огороде мокрая спина земли. И первые скворцы, летавшие над окраиной черными угольками, садились на столбы, на провода, скрипели, высвистывали, мяукали. Ровным маревом синел, зеленел, струился за болотом лес. Кричали в небе пролетные гуси, иногда журавли. По навозным кучам в огороде пинькали-перелетали белокрылые птички.
— Вот оно, весна-то, девки! Разлилась! Ох, солныш-ко-батюшко, какое ты нонче светлое! — Кошкина загораживалась ладонью, глядела, как солнце молодо гладит землю, греет, выглядывает из-за апрельских тучек. — Пасха-то нонче с дождем была, однако и лето мокрое будет.. Ну и дож, девки, хорошо. Бывало, ему молишься, молишься — нету. Скупится господь. У нас сторона-то в деревне засушливая. Бывало, дак жалко землю. Жалко смотреть: вся истрескается в синь-порох. А дож-то пойдет, дак пьет не напьется, инда чмокает, как кошка. Жива земля-то..
Выгоняла коров за околицу, на торфяник, наказывала:
— Ну, вы, матушки, глядите-ко! У меня. В канаву куда не ухните! Пестряна, тебе говорю! Ты — старшая. И ты, Белка, слушай. Чо уши расставила? Слушай да понимай. Попаситеся, попаситеся.. Вон крапива уж лезет и пырей-молодец пошел. Айдате-ко! С богом!
559
Втроем копали огороды. И я едва успевала за могучей старухой. Она будто пахала большой мужниной лопатой, лицо привычно обливалось потом, и, когда, наконец остановившись, с громким оханьем, стоном разгибая спину, Кошкина стояла, глядела на вскопанную влажную полосу, улыбка радости не сходила с ее блестящего, просветлевшего лица.
— Ох, матушка-земля! И до чо же я тебя люблю! Всю-то жизнь в тебе копаюсь. Все не надоело. Зиму-то истоскуюсь. Когда это опять за огород приниматься. Доживу, нет? Кому вот дак наказанье, а мне радость. Робят у меня вот было только палкой загонять копать. Мужик — тоже.. Давай, мол, трактором спашем. А я не люблю. Наворотит он пластов. Глину подымет. Я лопаткой все да лопаткой. Земля тоже, знаешь, все понимает. И кто ее любит, понимает, и кто владеет, понимает. Того так и одаривает. Она вроде как женщина: ты ее любишь, она тебе родит. Не любишь — добра не дождешься. Вот она какая, любава моя. И ведь, глядите, обиходим ее, посадим все, дак просто смеется..
И впервые за многие годы я стала теперь высыпаться в тишине. Великое, несравнимое и словно не понимаемое теперь людьми счастье. Как и я, Кошкина любила тишину. Даже телевизор смотрела редко. «А ну его к шуту. Глядишь, глядишь — только глаза заболят. А чо выглядишь, тут же и забыл. Для лени это придумано. Лень плодить. А лени в России и так не мерено. У нас вон в деревне дак лодырь на лодыре осталися. Кто поспособнее, все уехали. А лодырь, ему чо? Заработка счас хорошая. Не за что, можно сказать, платят. Он и живет, телевизер глядит, да радио слушает, да водку пьет. Радио это с утра до ночи играет. Это разве надо так? Об спокойствии-то никто ровно не думает. А спокойствие-то — главное в жизни. От него и работа. А душа неспокойна — какое счастье?»
Так я все это близко понимала. И когда вечером, усталая, погружалась в сон, тихий и словно бы укачивающий, на перине, которую моя новая мать постелила мне поверх матраца — «Это разве дело — на ватнике спать? Вата-то отсыревает, и кости болеть станут.. Лучше пера для здоровья ничего
560
нету», — думала: неужели жизнь повернулась ко мне лучшей, греющей стороной, и, если б не забота-тоска о сыне, который, служил теперь на Кавказе, в приграничном округе, я б, наверное, чувствовала себя вполне счастливой.