Ветер над яром (сборник)
Шрифт:
Но, отсмеявшись, полковник все же заметил:
— Мне кажется, друг мой, вы неправы. Пусть жизни Боба Хаксли можно позавидовать, согласен. Но человек — странное существо. Он даже от самой прекрасной жизни будет отбиваться, если ему ее будут навязывать извне. Все мы дети Адама и Евы, все мы готовы променять рай на свободу. Дайте срок, появится у этого Хаксли сознание, и он тоже захочет свободы, вот увидите…
И вот теперь я гляжу в глаза Бобу Хаксли и читаю его мысли и вижу, что Бакстер прав. Ну что ж…
Следующие несколько минут между нами идет интенсивный обмен
Даю ему несколько секунд на раздумья, а потом прямо спрашиваю — согласен ли он попытаться освободить всех нас. Хаксли растерян, он, конечно, готов попытаться, но сможет ли?..
— Сможете, Роберт, — подключается к разговору полковник, — вы сможете. Сегодня, выходя из моей комнаты, вы на несколько секунд задержались в дверях. Это серьезное отклонение от общего хода событий. Причем на физическом, а не на мысленном уровне. Раньше такого не было. Значит, сможете. А что конкретно делать, вам учитель подскажет. У него богатый опыт…
Хаксли пару секунд колеблется и наконец соглашается. Еще с минуту обсуждаем детали, и на этом наша беззвучная беседа заканчивается.
Воистину странная это была беседа. Полковник закрыт от меня газетой и, чувствую, что он ее читает точно так же, как я свою книгу, про которую я даже ничего не могу сказать. То ли Библия, то ли том Шекспира. Просто книга. Книга вообще… Хаксли же вовсе не видно — укрылся на своей галерее, только клубы сигаретного дыма пускает.
Я с нетерпением жду, когда, наконец, ворвутся в салун люди Коттонфилда, и разыграется последний акт драмы идей.
А пока что оглядываю салун, в котором царят полумрак и тишина, подобные темной воде в застойном омуте. И все в холле ведут себя так, как будто и не было никаких выстрелов, несколько минут назад никто и не падал сверху на столики (куда, кстати, этот парень делся? его нигде не видно!), и как будто никто и не догадывается, что здесь начнется через пару минут. И грузный бармен полирует полотенцем стаканы, от которых скоро останутся лишь осколки. И тапер дремлет, положив руки и голову на крышку пианино, а пыльный солнечный луч, освещая его лохматую шевелюру, высвечивает висок и подбирается к подрагивающим векам. И шериф, как ни в чем не бывало, сидит, подпирая стенку и вытянув ноги, смотрит перед собой пустым взглядом. Над шерифом огромное, чуть ли не на всю стену полотно в тяжелой, золоченой раме с изображением битвы при Геттисберге. И все делают вид, что и не подозревают (а может, и впрямь не подозревают), что скоро в холле пальбы и дыма будет больше, чем на картине…
Все заняты своим. И группа шулеров, лениво гоняющих по столу затасканную колоду карт — без денег, на интерес. И несколько ковбоев за другим столиком, пьющих виски. (Это с утра-то, когда им давно пора со своими стадами на пастбищах быть. Такие же, видать, ковбои, как, и этот Боб Хаксли).
Когда начнется заварушка, все они с готовностью похватаются за невесть откуда взявшееся оружие и с удовольствием, не разбираясь, кто и что, ввяжутся в сражение, хотя об этом их никто не просит…
Наконец-то!.. С треском распахиваются дверцы, и врываются в салун веселые ребята в широкополых шляпах и с кольтами в руках, и начинается…
У входа, кстати,
“Трах-бах-тарарах… Вжиу-у-у… А-а-а! У-у-у!!!”
Звон бьющейся посуды. Зеркала вдребезги, в картину сажают пулю за пулей, пороховой дым заволакивает поле битвы, под напором падающих тел разлетается на куски мебель, а звонкие плюхи и треск сворачиваемых челюстей заглушает даже выстрелы.
Хаксли спрыгивает со своей галереи, эффектно приземляется на столике полковника (тот продолжает читать газету) и открывает стрельбу. Уму непостижимо, как это он даже в полете и в пылу любой драки умеет выкроить время для самолюбования. Нарцисс поганый! На долю секунды во мне пробуждается раздражение. Но я его подавляю. В конце концов, он не виноват, такая у него роль в этом спектакле…
Вот его сшибают со стола. Внимание! Мой выход.
Я выскакиваю вперед и на лету хватаю его за руку, и его сапоги впечатываются в пол, а я помогаю ему сохранить равновесие, и наши зрачки встречаются…
Вот он, этот миг, короткая доля секунды, когда мы стоим рука в руке и глядим друг другу в глаза, и между нами полное понимание, и мы знаем, что нам предстоит, и знаем, что мы это сделаем. Будет тяжело, но ведь все продлится не дольше секунды. Надо держаться.
И вот вместо того, чтобы подчиниться воле неведомых богов и продолжать разыгрывать дурацкий фарс, мы просто стоим на месте, крепко сцепив руки, и ничего не делаем и не собираемся ничего делать.
И вот оно — навалилось. Все тело наливается свинцом и в глазах темнеет и тяжесть все нарастает. Надо держаться. Вдвоем. Поодиночке не сможем. В глазах совсем черно. Ничего не вижу, как самой кромешной ночью. И боже, какая тяжесть! Как будто я стою на дне самой глубокой впадины океана, заполненного ртутью. Мрак и тяжесть, и только пульсирует жалкая искорка сознания: “Держаться! Надо держаться… Надо!..”
И чудо свершается. Тяжесть наваливается, давит непереносимо, жутко, а потом начинается отлив. Ртуть просачивается сквозь тело и испаряется, становится легко, и мрак рассеивается. Мы стоим, рука в руке, и смотрим друг другу в глаза, еще не смея поверить. И тишина! Какая тишина вокруг!
Никто не орет, не стреляет, не ломает мебель. Все застыли в неподвижности и изумленно смотрят на нас.
Наконец мы нерешительно разнимаем руки, шевелим пальцами, оглядываемся, и все с недоверчивыми лицами подходят к нам, медленными шагами, и мы глядим друг на друга, еще не вполне понимая, что произошло. С пола встают раненые и убитые и, рукавами вытирая кровь с рубах и жилеток, тоже недоуменно вертят головами и вопросительно глядят на нас.
Учитель снимает и выбрасывает свои очки — они ему не нужны, у него и так хорошее зрение — и хрипло кричит:
— Мы свободны!
И тут до всех нас доходит, что мы действительно свободны и можем делать, что захотим, и незачем нам больше бегать, прыгать и стрелять друг в друга, подчиняясь чьей-то чужой воле, на потеху каким-то невидимым богам.
Кто-то из нас пинает ногой стену салуна, и она исчезает без следа, и солнечный свет заливает разгромленный холл, и солнце весело поблескивает на разбитых бутылках, и от осколков зеркал бегут зайчики, высвечивая темные углы с паутиной и шляпками гвоздей.