Ветер в оранжерее
Шрифт:
— Тут Портянский и говорит: “Ты вспомни… Кобрина! Как он писал!”. И начинает наизусть читать начало какого-то рассказа, который (я почему-то знаю это без всяких объяснений, как это бывает во сне) Кобрин написал в возрасте семнадцати или восемнадцати лет. Портянский повторяет эти три или четыре предложения несколько раз подряд и всё время с таким восторгом… Восторг у него такой, знаешь, ноздрёвский, как обычно у Портянского, но постепенно, слышу, сквозь Ноздрёва у него прорывается и настоящее изумление и какая-то даже тоска… Эта тоска очень тронула меня во сне, и я сам тоже стал чувствовать такое же изумление и тоску, слушая эти великолепно
— Понимаю, — сказала Елена. — Так ведь это твоя фраза, она у тебя родилась, только во сне. Зачем же ты завидуешь?
Глаза её потеплели, дым в них как бы нагрелся, поплыл и стал переливаться разными цветами. Мне захотелось погладить её, и я под столом легонько наступил ей на ногу.
Я залпом допил весь свой коньяк, хотя и обещал себе продержаться в этот день на минимальной дозе спиртного, а для этого нужно было пить медленно.
— Не знаю, — ответил я. — Странно, но я всё равно завидую…
Коньяк уже сделал своё дело. Меня совсем отпустило, я даже прикрыл на секунду глаза, как бы прислушиваясь к мягкому покойному чувству, залившему меня изнутри. При этом я ни на мгновение не забывал, что не пройдёт и часа, и, чтобы чувствовать себя хорошо, не так хорошо, как сейчас, а просто, скажем, не очень плохо, нужно будет выпить ещё столько же, и уж никак не меньше.
Почему-то я уже верил, что автором этих чудесных забытых строк из моего сна, от которых мне достался только хвостик, и действительно (там, во сне) был Кобрин. А почему бы и нет? И я, несомненно, завидовал ему, или тому неизвестному, которого с восторгом и тоской в голосе читал наизусть приснившийся мне Портянский.
6
Кобрин встал и, подойдя к нам, спросил, не будет ли он мешать, если подсядет. Спрашивая, он за спинку подтягивал уже к нашему столику свой стул, стульев в кафе всегда не хватало.
— Нет, наверно, не будете, — сказала Елена.
Перебравшись, Кобрин протянул мне руку:
— Игорь, — сказал он.
— Андрей, — ответил я, оставшись довольным его рукопожатием, сдержанным, но далеко не вялым.
Кобрин был в светлой, чистенькой и дорогой джинсовой курточке, очень ладно на нём сидевшей. Он был худ, но костист и тяжёл, с широкими кистями рук. Стул на никелированных металлических ножках трещал, когда он, лениво отваливаясь назад, поворачивался на нём. Я знал эту породу худых с виду людей. Когда они идут по деревянным полам, под ними гнутся половицы.
У него были большие залысины, а между ними редеющий, стоящий немного торчком, короткий светлый чубчик. Лицо у Кобрина было волчье, с большим длинным ртом, выдающимися скулами и глубоко посаженными глазами.
— А как зовут Прекрасную Даму?
— Фу, какая пошлость! — ответила Прекрасная Дама. — С вашего позволения, Елена.
“Причём тут “Ваше позволение”?” — подумал я, несколько подобравшись и оглянувшись по сторонам.
Толстомордая жизнерадостная барменша Лиля (с волосами,
— Ветчиной — два!
Большинство студентов литературного института представляли в то время из себя гниловатеньких снобов (как правило, почему-то с плохими зубами?!), вершинами литературы считавших книги вроде “Доктора Живаго” или романа Мариенгофа “Циники”, а вершиной остроумия — переиначить “Мать” Горького в “Твою мать”. Такие, как Кобрин, держались особняком.
Он, конечно же, был мне интересен, и я даже, если честно, хотел произвести на него впечатление, но в то же время и не знал пока, чего от него можно ожидать.
Кобрин также, казалось, держался несколько настороженно. По отношению к Елене он теперь вёл себя крайне корректно, не предпринимая никаких попыток её оглядывать.
— Мне это очень приятно, — с каким-то не то приблатнённым, не то среднеазиатским выговором, ответил он Елене, когда она сказала, что она “с вашего позволения, Елена”, и после этого говорил только со мной, её не замечая.
— А ты учился с этим прохиндеем Портянским? — всё так же уголовно-наркотически растягивая слова, спросил Кобрин, и я понял, что это его всегдашняя манера, так говорить.
— Да, — сказал я. — Учился. Только он не совсем прохиндей. На самом деле он прекрасный парень.
— А вот он мне говорил, что есть такой кайфовый чувак, Андрей Ширяев, который чуть ли не сразу после извержения вулкана спускался прямо в кратер. Это правда?
— Что я кайфовый чувак — правда! А что я опускался в горячие кратеры — неправда, — ответил я.
Елена в это время с некоторой брезгливостью на лице гладила огромного серо-белого кота, взобравшегося на подоконник.
— Лиля! — крикнул я барменше.
Елена, сделав лицо из брезгливо-ласкового задумчивым, с театральной меланхоличностью треснула кота по лбу. Кот зажмурил от неожиданности и злости глаза, прижал уши, весь подался назад и как-то боком слез вниз на пол, удлинив при этом своё гибкое тело почти на метр.
— Пардон, — я поднялся за коньяком.
Кобрин не пил.
Я сделал маленький глоток и рассказал Кобрину немного о вулканах. Мне поначалу не очень хотелось это делать, я даже Елене об этом не рассказывал, как бы берёг от слов то, что так чисто и ярко лежало в моей памяти.
Мне довелось видеть много вулканов, но ни в какие кратеры я не залезал и даже на верхушке вулкана был только однажды, поздней осенью, на одном из Курильских островов. Внизу, сквозь холодные, медленно ползающие облака была видна зелёная океанская рябь, скалы в океане и жуткие очертания соседнего острова.
Мы прилетели туда на вертолёте.
Издали этот вулкан был похож на огромный кекс, весь в бороздках, идущих от верхушки к основанию.
Подлетев, вертолётчики стали искать что-то, то опускаться, то подниматься. Сильно болтало. Наконец мы сели на какой-то каменный, гладко-серый, огромный слоновий хобот, и вокруг были такие же огромные потрескавшиеся слоновьи хоботы. Мы вышли на холодный ветер и выпили бутылку водки.