Видит Бог
Шрифт:
— Ты — тот человек.
— Ну, и что меня ожидает? — фаталистически осведомился я. — Перелом за перелом, надо полагать? Око за око и зуб за зуб?
— Как правило, — сказал Нафан, — Он подбирает наказание под стать проступку.
— А другую щеку Он подставить не может?
— Не смеши меня. — Подобно моему Соломону, с которым он теперь вступил в неправдоподобный альянс, Нафан всегда оставался нечувствительным к ироническому остроумию моих иносказательных выпадов.
— Разве не пренебрег ты слово Господа, сделав злое пред очами Его? — покачав головой, продолжал Нафан тоном наставительным и дидактическим,
Я и в мыслях не имел, что Нафан говорит об Авессаломе, а если бы мне даже сказали об этом, то не поверил бы. Чтобы подсократить его речь, я тут же признал совершенный мной грех.
— Но не тревожься, не тревожься, — поспешил успокоить меня Нафан. — Ничего с тобой не случится. Господь снял с тебя грех твой.
Уже хорошо. Значит, еще поживем. И тут он сказал, что сын, которого носит Вирсавия, умрет, и кровь моя обратилась в лед.
Боже ж ты мой, и это называется правосудием? Он не причинил бы мне муки большей, если бы просто убил на месте. Наказывать греховодника, отнимая жизнь у невинного младенца? Я не позволял себе поверить в это, пока не увидел, как все начало сбываться.
— Дитя здорово? — спросил я, когда Вирсавия разродилась.
— Дитя здорово, — уведомили меня.
— Дитя здорово? — спрашивал я каждое утро и каждый вечер.
И скоро настал день, когда мне ответили, что дитя заболело. Как жаждущий мечтает о воде, мечтал я о милосердии к младенцу. «Да не увижу я смерти мальчика моего», — молился я Богу словами Агари. Мысль о том, чтобы во всем повинным свидетелем присутствовать при смерти его, была непереносима, и я ушел к себе, и постился, и, уединившись, провел ночь, лежа на земле. И вошли ко мне старейшины дома моего, чтобы поднять меня с земли; но я не хотел, и не ел с ними хлеба. Тяжки были стоны мои, и сердце мое изнемогало. Семь ночей пролежал я на земле, молясь Богу о жизни младенца и зная в сердце своем, что молитвы мои безнадежны и что с каждой проходящей минутой я теряю и малыша, и Бога. На седьмой день дитя умерло.
Я понял это еще до того, как мне сказали. Догадался по взволнованному перешептыванию за дверьми моей комнаты. Слуги боялись сказать мне, боялись рокового воздействия, которое могла возыметь на меня эта весть. Они видели, как я скорбел, когда дитя было еще живо. Я пролежал на земле несколько минут, молча обращая ее слезами в грязь, потом отказался от всех надежд и постарался взять себя в руки. И, чтобы не осложнять жизнь ни себе, ни другим, принял бодрый вид.
— Умерло дитя? — прямо спросил я.
И слуги, избавленные от тяжкой необходимости сообщать мне такую новость, ответили: «Умерло».
Бдение мое завершилось, дитя скончалось, и я в одиночестве помылся, переменил грязные одежды на чистые, а затем, к изумлению слуг, сказал, что голоден, и приказал приготовить еды да побольше — столько, сколько приличествует царю.
Меня снедала злоба, обращенная и на Бога, и на человека. Царивший во вселенной покой мне казался бессмысленным. Я хотел, чтобы целый мир был убит горем, чтобы печаль и гнев на жестокость случившегося душили его. Мне хотелось в бессильной ярости грозить кулаками горным вершинам и визжать: «Рыдайте, рыдайте, пастыри, и стенайте!» Как может наделенное чувствами и совестью существо оставаться спокойным, делая вид, будто не случилось ничего столь чудовищного, столь безмерно подлого, как смерть младенца. «О люди, вы из камня!»
Позже, когда погиб Авессалом, я сознавал, что должен скорбеть наедине с собой. Я не гневался — правосудие есть правосудие. Но тут-то умер новорожденный младенец! Плач Рахили по детям ее был олицетворением безразличия в сравненье с мучениями, которые принесла мне смерть двух этих детей , моихдетей, ибо плач Рахили о детях это всего лишь фигура речи.
Я никому не открыл своих чувств, когда встал с земли и умылся, и помазался, и переменил одежды свои, и пошел в дом Господень, и молился. Попробуйте догадаться, насколько почтительным и всепрощающим был я на самом деле в сердце своем.
Тогдашнее мое поведение обратилось ныне в легенду. Я возвратился домой, слуги поставили предо мною хлеб, мясо и плоды полевые, и я стал есть, и ел с жадностью. Я к тому времени буквально помирал с голоду. Вокруг стояло ошеломленное молчание. Мои всегда почтительные слуги смотрели на меня так, точно их гром поразил, встревоженные и изумленные суровостью моего нрава, тем, как быстро я оправился и какой демонстрирую аппетит. После смерти Авенира я пропостился целый день. А после смерти собственного сына уселся обедать. В конце концов один из них собрался с духом и спросил:
— Что значит, что ты так поступаешь: когда дитя было еще живо, ты постился и плакал и не спал; а когда дитя умерло, ты встал и ел хлеб и пил?
Пока я не объяснился с ними, они думали, что меня бес обуял. Я отвечал им негромко, мне не хотелось расплакаться прямо у них на глазах.
— Доколе дитя было живо, — сказал я, ухитряясь сохранять ровность тона, — я постился и плакал, ибо думал: кто знает, не помилует ли меня Господь, и дитя останется живо? А теперь оно умерло; зачем же мне поститься? Разве я могу возвратить его? Все идет в одно место: все произошло из праха и все возвратится в прах. Его навек не стало, навек, навек, навек, навек. Я пойду к нему, а оно не возвратится ко мне.
— Господь дал, Господь и взял, — елейно пропел Нафан, и мне захотелось дать ему в рожу.
— Аминь, — хором отозвались его прихлебаи, — да будет имя Господне благословенно!
Я шепотом отматерил их на все корки. Жалкие же получились из них утешители с их фарисейским «да будет имя Господне благословенно» — мне захотелось, чтобы погиб день, в который они родились. Или они все забыли, что Господь не соизволил даже назвать нам Свое имя?
В одиночестве бесился я от злости на Господа, бурлил от презрительного желания схватиться с Ним, стремился сойтись с Ним один на один. Я рвал и метал. Мне хотелось поквитаться с Ним. Я готов был проклясть Бога и умереть. Но Он не снизошел до меня. Я так и не услышал от Него оправданий по поводу смерти младенца. Взамен я услышал ответ, которого меньше всего ожидал.