Виктор Васнецов
Шрифт:
– Тургенев, как дитя малое, веселился, – сказал Боголюбов. – Вот так мы и живем здесь, а как Петербург?
– Да ведь по-старому, – вздохнул Васнецов, и все засмеялись.
– Может, и неплохо, что по-старому, – сказал Боголюбов. – Вот скоро Салон очередной откроется, поглядите. У нас что ни год – новость. То все сходят с ума по герою Реньо, то упиваются Морелли, теперь очередь за беднягой Фонтани. Импрессионисты еще! Не слыхали о таких? А вот Илья Ефимыч стал большим поклонником Эдуарда Мане.
– А что Мане? – возразил Репин. – Я тут с Крамским в спор вошел. Он пишет: все, мол, импрессионисты – глупая выдумка буржуазии, бесятся от жиру, а я убежден:
Репин сидел рядом с Виктором Михайловичем, и когда разговор стал общим, спросил быстрым шепотком:
– Полощут меня петербургские писаки? Ты только не скрывай! До нас тоже все доходит. Стасова видел? Он был тут в августе. Ох, оракул на мою голову!
– Обойдется, – сказал Васнецов, принимая очередную чашку чая из рук самого Алексея Петровича.
– Да ведь сворой кинулись – в клочья норовят порвать!
– Не порвут, со статейкой проще, нежели с собаками.
– Да как же проще! На всю Россию ославили, сюда уж докатилось.
– Господи! Да не читай ты все это.
– Золотые слова! – засмеялся Боголюбов. – Илья Ефимыч, Васнецов дело говорит – не читай.
– Ну, какое же это дело? – насупился Ренин. – У меня дети, я глава семейства, а меня дуроломом объявили.
– Вот и поклонитесь за то любезному вам Громовержцу. Он всю свою жизнь играет эту раз и навсегда избранную роль, – сказал Поленов.
– Не любите вы Владимира Васильевича, – сказал Репин. – На мозоли он вам, что ли, наступает?
Алексей Петрович улыбнулся.
– Илья Ефимович, а представьте себе человека, который на мозоль-то вам наступит. Ведь не обрадуетесь.
Речь шла о затянувшейся журнальной перепалке, затеянной Стасовым в журнале «Пчела». Не спрося разрешения, Стасов напечатал выдержки из заграничных к нему писем Репина. Например, такое: «…что Вам сказать о пресловутом Риме? Ведь он мне совсем не нравится: отживший, мертвый город, и даже следы-то жизни остались только пошлые, поповские (не то что в Венеции Дворец Дожей). Там один „Моисей“ Микеланджело действует поразительно, остальное, и с Рафаэлем во главе, такое старое, детское, что смотреть не хочется. Какая гадость тут в галереях!»
Журнал «Развлечение» тотчас откликнулся на статью Стасова с письмами Репина карикатурой и стихами.
Пришлец из северного края,Художник Репин в Риме жил,И, там искусство изучая,Все галереи посетил.И к другу Стасову в посланьеПрислал такое описанье:«Мне не по вкусу этот Рим, —Я очень недоволен им!..». . . .И Стасов с ним согласен в этом.Он собственным авторитетомЕго сужденье подтвердил,Изрекши так: «Сказать неложно,Как много сильного нам можноЖдать от художника с такойТалантливою головой!»Не правда ли, читатель мой,Что для судей таких, как Стасов,И репа лучше ананасов!Гвалт
Письмо адресовано Стасову, тут и сарказм, и злость. А ведь всего год назад Репин работал над портретом Ивана Сергеевича и чуть ли не под рукоплескания семейства Виардо, сама мадам воскликнула даже: «Браво, монсир!» К слову сказать, именно Полина Виардо сорвала куда более живописный замысел портрета. У Репина уж и глаза, и руки разгорелись, и Тургенев почувствовал удачу художника, но мадам портрет забраковала, и пришлось начать заново. Новый вариант, ныне он в Третьяковке, устроил всех, кроме заказчика – Павла Михайловича Третьякова, да еще исполнителя. Видно, здесь-то и обозначилась первая паутина невидимых глазу трещинок. А потом у пенсионеров Академии, и Репина, и у Поленова, началась тоска по родине, с тоскою явилось убеждение, что годы заграничной жизни – идут прахом, собственное искусство падает, в душе пустота.
Чистосердечный Поленов в порыве горьких чувств написал матери: «Несмотря на все мнимые и настоящие парижские удобства и жизни и живописи, все-таки это чистый вздор за границей работать; это именно самое лучшее средство, чтобы стать ничтожеством, какими становятся все художники, прогнившие здесь шесть лет. Поэтому при первой возможности я вернусь в Россию, чтобы там самостоятельно начать работать…» Разговоры о загранице как о погубительнице таланта велись и при Тургеневе, и он принимал эти камешки в свой огород. А Репин ненароком мог ведь и булыжником запустить, очень даже увесистым.
По дороге от Боголюбова разговаривали об одном, о возвращении в Россию: то Репин говорил, то Поленов, однако ж о госте не забывали, показывали встречавшиеся на пути известные всему миру здания, кварталы, улицы.
Зашли в кафе, вернее, сели за столик на улице. Поленов что-то заказывал, Репин что-то спрашивал, мимо шли люди, легкие, нерусские. Многие улыбались. Васнецов старался понять, чему они все рады. Он смотрел, смотрел и понял: улыбка и люди отдельно друг от друга. Улыбку несли, как носят модную шляпку или даже кошелку.
– Виктор! Ты спишь? Совсем умаяли человека! – Репин, смеясь, пододвигал к нему полную тарелку вкусно, не по-русски пахнущей пищи.
Квартирку нашли уютную, опрятную.
Работать Поленов предложил в своей мастерской, но до работы ли было? С утра смотрели соборы и прежде всего Нотр-Дам.
О Сене Поленов сказал:
– Река совсем небольшая, а глядится величаво. Я долго ломал голову над секретом… Знаешь, в чем дело? В берегах. Они идут уступами, и подготовляют впечатление, и реке прибавляют.
– Сена – женского полу, а женский пол здесь, как я погляжу, из одних только красавиц.
– Верно! Умеют подать себя. Не покоряются слепорожденной природе. А главное – полное отсутствие российского «авось». У нас ведь иная красавица выйдет на люди от лени-то и заспанная, и встрепанная. Кикимора милей покажется.
На следующий день и опять с утра были проводы американца. Ездили в Булонский лес, пили и ели в шикарном ресторане, закатились к какому-то богачу в особняк, были танцы, изумительные, под стать гобеленам, женщины, потом опять улица, кабачок, совершенно сомнительный.