Виктор Васнецов
Шрифт:
Теперь один на один он был смелее. Он пришел смотреть не на женщину – на искусство древних, непревзойденных. Он хотел знать, как это сделано, почему именно эта статуя объявлена идеалом красоты? В чем он – идеал? И, посмотрев впервые прямо и честно на ту, что звалась Венера Мило, он понял, что все неправда. Перед ним не искусство вообще, а женщина, одна из их рода. И совсем даже не лучшая и не совершенная. А вот такая, какая есть. Шагнула к нему через две-то тысячи лет и чуть изогнула стан, чтоб было видно, какие женственные у нее бедра, какая нежная, еще не расцветшая грудь, потому что, даря всех любовью, сама-то любви не изведала. Потому и лицо
– Мсье! – смотритель зала, улыбаясь, кивал ему одобрительно. – Я вижу, вы понимаете в искусстве. Вы художник.
– Да, – признался Васнецов.
– Вы русский?
– Да.
– Вы очень хорошо смотрите. Вы подумали, что она – живая.
– Пожалуй, – согласился Васнецов.
– А ведь она не богиня. Это все так… Она была настоящей женщиной. Она жила при дворе императора. Я не очень грамотный, не знаю, какого, но так говорят. Вы, может быть, подумали, что она раздевается? Нет-нет! – Сторож покачал головой. – Нет! Именно так дамы в ту пору одевались. Сложность драпировки – не каприз художника. Такие вот платья и носили при дворе. Видите, складки тяжелые. Это не шелк. Материи были льняные.
– Спасибо вам, спасибо! – сказал Васнецов по-русски и, кланяясь, пошел из зала, ему все-таки помешали.
Он посмотрел еще «Сельский концерт» Джорджоне, «Брак в Кане» Веронезе, «Вирсавию» Рембрандта.
Из Лувра направился в музей жизни, музей нынешнего дня, каким и было по сути своей знаменитейшее Чрево Парижа.
Он пошел туда не ради какого-то надуманного философского сравнения, а хотел купить перьевого лука, по зелени соскучился.
Дорогой думалось о Венере, вернее, о той придворной даме, которой приходилось выставлять прелести напоказ. А ведь тонкое дело и беспощадное! Уж коли чего бог недодал или, наоборот, чего переложил – скрыть было невозможно. И кто-то признавался в той игре победительницей. Но все ли из тех, кто получал первый номер, были счастливы? Что творилось в душе у той самой Венеры, у живой, когда мраморная копия наконец-то восторжествовала над увянувшей плотью? Как пережила это? И пережила ли? Или торжества никогда уже в ней не убывало? Ведь слава статуи, возрастая, соперниц не знала.
– Васнецов!
Перед ним стоял Савицкий.
– А мне говорили, что ты уехал.
– Уезжал… И, думаю, зря вернулся. Нечего нам тут делать, русакам. Пошли винца выпьем.
Сели за столик в первом же ресторанчике, заказали самого дешевого вина.
– Из Лувра? От этих музеев самое памятное – гуд в ногах. Слышал о моем несчастье?
– Слышал.
– Очень глупая штука жизнь. Очень глупая… И, главное, я-то ни в чем не виноват. Казню себя, до сих пор казню, а не виноват. Заревновала. С этим тоже родятся, как с талантом. Заревновала и, наверное, чтоб сделать мне больно, села у жаровни и надышалась углекислотой. Вот после этого и рисуй картинки, о славе думай, о величии русского искусства… И самое поганое в том, что я ведь думаю и о картинках, и о славе. Я-то ведь – живой! – выпил залпом свой бокал. – Ну, все. Как тут наши? Малюют?
– Кто к Салону готовится, а кто уже к академической выставке. Боголюбов тоже много работает.
– Боголюбов – золотой человек. Это ведь он привел к нам наследника. Ты не видел его? Мужик громадный! Ему бы в борцы, пятаки пальцами ломает, но молодец! Человек дела. Поглядел, как мы тут закисаем, и каждому –
Поговорили, поглазели на парижанок, разошлись.
Хорошо встретить соотечественника среди моря чужих людей, но, оставшись один, Виктор Михайлович обрадовался. Снова они были лицом к лицу: он и Париж.
Даже в зачет всей будущей славы он не одаривал город своим присутствием. Этого в нем не было. И Париж благожелательно вел его из улицы в улицу, все время награждая множеством милых малостей, и строжал, когда на пути возникало чудо рукотворения. По сути своей, город был прост, город слишком много трудился, чтобы выламываться перед новым человеком, лезть в глаза или тем более заставлять краснеть за родные пенаты. Париж не отчуждал, не ставил на место, и за одно это Виктор Михайлович был ему благодарен.
Чрево Парижа благоухало всеми запахами всех пяти континентов. Здесь каждый, будь то араб или китаец, чувствовал себя по-свойски, но веселый ужас не покидал Виктора Михайловича.
Неужели все это можно сожрать за один только день?! Господи! Что же это за корова такая – че-ло-век?!
Он подивился на всяческую морскую всячину. Колченогое, змеинообразное и вообще невообразимое – все это шло в ту же самую пропасть. Репин собирался в Неаполь, к Антону Дорну, в его знаменитый аквариум – вот они дивы морские.
Перебрался в ряды зелени. Петрушка, укроп, морковочка. Начало мая, а уже все есть.
Понравилось лицо одного торговца. Спокойное, темное от загара, в морщинах, похожих на трещины на земле в зной.
– Издалека?
– Пожалуйте, мсье, лук! Со своих грядок! И вот чеснок. Совсем молоденький.
Виктор Михайлович купил и чеснока, и луку.
– Издалека?
Пришлось попотеть, выискивая по закуткам памяти слова, но поняли друг друга.
Огородник был из Медоны, из деревни. Хорошо ли во французской деревне? В любой деревне земного шара хорошо. Много лучше, чем в городе. В деревне человек – человек, а не придаток машины и всего этого, всей этой бестолковой беготни.
Огородник показался родным человеком, совсем вятский, разве что не окает.
– Я, пожалуй, снял бы у вас комнату, – сказал Васнецов, – если, конечно, это не слишком дорого.
– Это будет не дорого, – пообещал огородник. – Наша земля стоит того, чтобы ее рисовали. Земля не бывает некрасивой, как, впрочем, и женщина. Все дело в сердце. К кому-то оно лежит, а к кому-то нет. Все дело в сердце, мсье!
В Салон шли вместе, а смотрели порознь, чтоб не мешать друг другу. Смотришь чужое, думаешь о своем.
Васнецова потрясло количество. На выставке было меньше трети из того, что художники предлагали жюри, а ведь предлагали-то они самое лучшее из своего. Вот они, две тысячи счастливцев! Но он проходит мимо, едва взглядывая на все эти труды-надежды. Недобрый смешок теребил ему горло, нервный, впрочем, смешок. Виктор! Виктор! В какую же ты кашу своею охотой сиганул! И на дне-то чугунка не хочется париться, хочется наверху попрыгать, на виду.
Постоял в сторонке, попривык к толпе картин и к толпе зрителей. Вроде бы и видеть стал лучше. Вон кто-то туману напустил. Живописный туман. Забавно! К этой картине и подойдешь и постоишь перед нею. Джузеппе де Ниттис, «Понт Рояль».