Виктор Васнецов
Шрифт:
Но были и другие мотивы, которые искусствоведы почитают за определяющие.
Во-первых, сама жизнь государства, политическая подоплека этой жизни.
1877–1878 годы – годы войны и дипломатических сражений.
Свершилось великое событие: Болгария освободилась от векового рабства, получили свободу Сербия, Черногория, Румыния, но оказалось, что великому совсем не чужды все атрибуты самой низкой прозы, великое рождалось в рутине и пошлости дворцовых интриг, отвратительного командования, воровства, наживы, ограбления. И все услышали запах крови. История сильно пахла человеческой кровью.
А потом и вовсе пошли дипломатические
Боясь возвышения России, а еще пуще объединения славянских государств, Бисмарк постарался украсть победу. На Берлинском конгрессе Сан-Стефанский договор был подменен Берлинским трактатом. Болгария делилась на две части, и южная передавалась Турции с правами на некоторую автономию. Босния и Герцеговина отдавались Австро-Венгрии, Македония, которая была отдана Болгарии, возвращалась султану.
И глядя, как играют судьбами народов, художники не могли не задуматься над родной историей.
Нельзя забывать и о симптомах возраста. Все они отведали из чаши успеха и все достигли тридцати лет. Им казалось, что пора говорить о главном, о вечном, о высоком. В Академии вечными, высокими, главными считались исторические темы, и сколько бы ни ниспровергали ее ученики или недоучки авторитет ее профессоров, ее программы, ее методу, она в них сидела. В бытописании отличились, слово о нынешнем дне сказали, – время думать о судьбах народа, народов, о бренности и бессмертии.
Наконец, был Стасов, подъем общенационального сознания, возвращение к самим себе через голландский и немецкий, через французский, через презрительное неверие в свой народ. Да ведь и было отчего поглядеть на себя с уважением: был Пушкин, Гоголь, был Толстой, Достоевский. Был Глинка, Мусоргский, Чайковский. Была своя живопись и архитектура. Наконец-то разглядели красоту в теремах XVII века, в строгих контурах древних храмов, с удивлением взирали на крестьянские поделки. Былины свои записали, изумившись величию героев и через них, придуманных народом, и уразумели глубину и масштабы народной мысли, его мечтания, его предсказанную через этих же героев, свою судьбу.
И еще, что очень важно: художники, композиторы, писатели брались теперь за иные исторические сюжеты. Обаяние Петровской эпохи для нового искусства померкло. Петр – это насаждение иноземщины, насаждение палкой, каторгой, солдатчиной. В эпоху, когда ценность приобретали подлинно национальные черты, иные герои шли толпой па картины, на сцены, на страницы книг: царь Алексей Михайлович – тишайший, царь Иван Васильевич – грозный. Совсем не случайно Петр у Сурикова далеко в глубине картины, а впереди – пострадавшие от него. Недаром русские – в русском, а русский царь – в немецком, и приспешники его корявы и зелены, как черти.
Шел пересмотр отечественной истории. Выросла своя, русская интеллигенция. Упивались открытием мира, обдуманного русской мыслью, и нравилось, нравилось думать по-русски и на русском наконец-то языке.
Сразу после обеда пришел Репин. Договаривались вместе сходить в Оружейную палату.
– А ведь мы с тобой отступники от русской старины, – сказал Репин, хитро поглядывая на Васнецова.
– Это в чем же?
– А ты знаешь, почему Гришку Отрепьева в пушку сунули? Думаешь, потому, что поляков привел? Отнюдь! Грех его был куда как тяжек! После обеда не спал, попирая заветы русских дедов и прадедов. Так что отступники!
– Я смотрю,
– Ну а как же! Стасов мне такие книжки поставляет! Хоть голова моя и дырява, да кудревата, кое-что в кудрях путается и остается.
Директором Оружейной палаты в те годы был профессор С. М. Соловьев, его не застали, и Васнецов предложил «пробежаться» по набережной у Кремлевской стены.
– Я уже давно не был в храме Василия Блаженного, для моей Софьи посещение это будет очень даже ко времени. Тесноту пишу. После царского-то простору весь мир – келия. Такой тоски и представить себе почти невозможно. Волчья тоска.
– Я, когда пробегаюсь тут, – признался Васнецов, – всегда заглядываю в пределы Василия. Там древность как поселилась, так и живет. Лампадки тусклые, тесно. Тени огромные, медленные. Иной раз оглянешься – от страха и совсем струсишь. Наши пращуры среди ужаса жили. Оттого и молились горячее нашего. Тьмы на земле много больше было.
По узкой винтовой лестнице стали подниматься вверх, заглядывая в узкие, как щели, оконца. Поднимались вверх, а пахло, как в погребе, неуютом.
Виктор Михайлович шел первым. Он уже взошел на площадку и ждал Илью Ефимовича, который затаился внизу. Тот все не шел, а Васнецов понимал это, не окликал, давая другу прочувствовать древний храм. И вдруг грохот, опрометчивый, совсем панический, удаляющийся.
Поспешил вниз.
Репин стоял на дворе, на желтой ноябрьской отжившей траве. Поглядел на Виктора виновато.
– Кровью пахнуло. Кровью, кровью! Я знаю, как пахнет кровь!
Виктор Михайлович смотрел на Илью Ефимовича с изумлением. Они снова пошли в Оружейную, молча, думая о своем.
«Запах крови услышал, – думал Васнецов, – вот сила воображения».
И недоверие кольнуло.
«Неужто играется? Среди людей искусства игрунчиков всегда много. У каждого почти своя маска, тщательно оберегаемая, подкрепляемая все новыми и новыми выходками. Лишь бы публика судачила… Расскажу про запах крови, и все это перескажут множество раз. И все удивятся силе репинского воображения. Воображения гения».
Посмотрел на друга с неприязнью, но встретил ясные его глаза, улыбнулся, засмеялся. Все принял и простил.
– Ты что? – удивился Репин.
– Так.
– Знаешь, тебе надо обязательно с Саввой Мамонтовым познакомиться. Ты ведь чахнешь без музыки, а у них и музыка, и вообще ярмарка. Ярмарка духа!
Заговорились, и позабылось кольнувшее недоверие. Вечером Виктор Михайлович пересказывал Саше и Аполлинарию историю с запахом крови, рассказывал восторженно.
– У Репина великая дорога будет. Того не украсть и не унять, что от бога. Ведь кто он? Чугуевский мещанин. Неуч, как все мы, а знакомства с ним весь Петербург желал, а теперь и Москва.
– Тут, наверное, и от характера зависит, – осторожно сказала Саша.
– И от характера тоже. Я с налета никак не могу сойтись. Мне нужно, чтоб душа с душой соприкоснулась, а это уж очень деликатное дело, не быстрое, но зато как золото, долгое и красивое, – и рассмеялся. – Вот и себя похвалил!
Снова резал окаянную деревяшку. Жить надо было. Хорошо хоть «Нива» прислала заказ на деревяшку.
Резал по своему рисунку: «Заблудилась».
Дело привычное, мастеровитости не занимать, и работа уж к концу, но глаза то и дело поглядывают на часы, и руки волнуются не от работы, а иначе, мешая точности, твердости движений.