Виктор Вавич
Шрифт:
Тая сидела в темном зале, и все, все внутри горело горячей кровью. Она часто дышала, ей было и страшно, и стыдно, и зачем он отвел ее сюда? Куда ей идти? И загорелся свет, хлопают, и надо уходить. Улица — и Тая первый раз подумала: «Куда же повернуть, чтоб домой?» Она медленно шла, нога за ногу. Вот она какая, наша улица, — как будто и не видала прежде. Закрытым, упористым показался ей дом. Тая постояла около калитки и чуть не постучала. Потом сразу схватилась, нажала щеколду и горькими шагами застучала по мосткам к крылечку.
— Ты, Таиса? — окликнул старик.
— Да, я, я, я! я! — досадливо твердила
— Я! Я! — еще у себя в комнатушке шептала Тая. Легла на кровать, не раздеваясь, не зажгла свечу.
— Я! Я! — твердила Тая и не замечала, что слезы капают на подушку.
— Ну и что ж, что я? — сказала Тая грубо, как будто ругалась с кем, и села на кровати.
И тут вдруг снова круглыми, горячими волнами задышало внутри, и стал перед ней Израиль, как был там в коридоре, когда подошел и прищурился на нее. Таинька дышала, работала грудью, широко и часто, и глядела в темно-синее ночное окно. Мелкий снежок сеял мимо стекол, как будто подгонял время. Тая смотрела на этот спешный лет, и на нем шло все с того самого мгновения: Израиль совсем, совсем добрыми глазами светил из прищуренных век. Ну да. Ну да, так же оно было. Смотрел и говорил: «Милая! зачем ты здесь сидишь? Я не хочу, чтоб ты здесь сидела. Одна в пустом коридоре». Хотел руку подать. Нет, при людях не надо. Сберег на потом. Приказал Антону посадить и посмотрел, как Антон дверь распахнул в темный зал.
«Нельзя же, нельзя входить. Никому! А он велел. Он, может быть, сам хотел войти и сесть рядом, близко, близко. Но ведь в пальто, с флейтой… И товарищи смотрят, ждут. И как он просто сказал. Какой милый. Милый, милый…»
Тут мысли стали, и только один снег, чистый, белый, сеял и сеял вниз вдоль стекол и гнал дальше и дальше волнение. Безостановочно, неудержимо гнал и, казалось, нес едва заметными волнами. Тая, не отрываясь, глядела на снежное окно, и нес, нес ее снег, и теплая радость прильнула к груди, и Таинька прижала руку к бархатной вставке, как тогда на концерте.
— Ты чего же не спишь? — Тая вздрогнула. В черных дверях серой тенью стоял отец. Мутнела белая борода. — Первый час. — Он вынул из жилета часы, ничего не было видно, но старик открыл и щелкнул крышкой. — Что ты за манеру взяла?
Тая смотрела на серого отца и молчала. Старик сделал шаг и присел на скрипучую кровать. На Таю пахнуло родным табачным духом прокуренной бороды. Старик молчал, и только слышно было, как шелестела в руках бумажка, — сворачивал папиросу. При спичке на минуту глянула Тая на отца. Он насупился на папиросу больше, чем надо, вздохнул дымом и засветил в темноте острый огонек. Отошло синее окно с белым снегом, и грузно на землю легло время.
— Что он тебе пишет?
— Ничего, — едва сказала Тая.
— Как ничего, а письмо? Не видала? — Старик поднялся и шлепнул рукой по столу, сразу слапил конверт. — Не видала?
Тая взяла дрожащей рукой письмо. А старик звякал стеклом, зажигал лампу.
— Да подойди ты к столу.
Тая смотрела на адрес и не могла узнать почерка. Неужели он, он написал? И она не вскрывала конверта.
— Читай, не томи! — сказал отец. Он поднял фитиль, и лампа будто открыла сонный глаз, — осветила стол и трепетную Тайну руку. — Он ведь квартальный, околоток… Виктор-то наш.
— Сейчас, сейчас! — Тая выдохнула широко и злыми пальцами разорвала
— Читай, читай все, что за секреты. Ох уж эти секреты. Вот они, секреты-то. — И старик вздохнул дрожащим вздохом.
Тая ничего не могла прочесть. Она шептала слова губами и ничего не понимала.
— Ну, дай я. Можно? — с горьким укором сказал старик. Он уж приладил очки, взял письмо.
«Милая Тайка! Я женюсь, — читал Всеволод Иванович, — на Аграфене Петровне Сорокиной. Знаешь Грунечку, тюремного дочку? Через неделю, значит, 23-го числа, наша свадьба. Приезжай непременно. Стариков приготовь. Мама, я знаю, — ничего. А старик все, наверно, на меня недоволен. Ты им скажи, что она замечательная какая, Грунечка, ей-богу! Ты же ведь знаешь. У меня теперь квартира — все новое, и полы и обои замечательные. Одни, как ты любишь, полосатые, вроде, помнишь, как у Милевичей были. И лампы все электрические, как в театре. Замечательно! Приезжай непременно. Деньги на дорогу я тебе послал. Если в понедельник выедешь, вполне поспеешь. Сейчас иду покупать коврик. Один наглядел — зеленый, замечательный. Так приезжай, Тайка, жду.
Твой Виктор».
Затем шел адрес и приписка:
«Маме тихонько скажи, она благословение пришлет. Грунечка ее очень любит. А меня ты теперь совсем не узнаешь. Прямо шик адский».
И тут была подпись барашком с кудрявым росчерком:
«В. Вавич».
Может быть
ВТОРОЙ день уж шел, а Башкин все еще думал: вот вернулся офицер, а Башкина прогнали. И он этим крутым голосом: «Кто смел? Кто это распорядился?» — и даже топнул ногой со шпорой. Башкин сам останавливался в камере и слегка топал ногой и чуть вверх подбородок.
«Может быть, генерал его услал куда-нибудь? Сразу же вызвал и послал. У них ведь по-военному. А эти мерзавцы, хамы эти, обрадовались. И теперь еще больше шпыняют».
И он слушал со злостью, с задавленной яростью, как лениво, нарочно лениво, издевательски, стукали в коридоре каблуки.
«А может быть, все это нарочно? Все подстроено?» Башкин присаживался на минуту на койку, смотрел в упор на столик и в сотый раз ясно, отчетливо слышал голос офицера: такой культурный, такой мелодичный, немного грустный.
«Не может быть, не может, не может», — выдыхал воздух Башкин, вскакивал и ходил, плотно увернувшись в пальто. Офицер непременно скажет: «Почему же вы не потребовали меня, не сказали, чтоб мне напомнили? Просто бы заявили, что… Вы даже не попытались!»
«Надо постучать, просто постучать в двери, — Башкин делал два шага к двери, быстрые, решительные. — Постучать, — шептал Башкин и поворачивал в угол, — постучать и сказать: Я прошу… Я прямо требую…» — и Башкин ускорял шаги, он все быстрее метался от угла к двери.
Шаги в коридоре удалялись.
«Да, просто постучать», — и Башкин уж не шел, а разбегался кдвери. Он стукнул. Стукнул, размахнувшись, но ударил дрябло и сейчас же отбежал в угол.
— Да ведь, черт его дери, в самом деле… в самом деле, черт его совсем подери, — захлебываясь, вслух говорил Башкин и неверной рукой снова стукнул косточками кулака.
«Черт же возьми, действительно» — задыхался на ходу Башкин. Он все шире и шире шагал, он распахнул пальто.
Шаги по коридору стукали теперь у его двери.