Виктор Вавич
Шрифт:
Жарь! дуй! — летит бочка. Лестница, насос, скачут тяжелые кони, камни вздыбились, покатились. Неистово бьет колокол.
— Беррегись! — раскатом завернула за угол. Черные прохожие мелись, как пыль следом, — все текло туда, где широким клубом спешил бородатый дым.
В коляске на паре обогнал Виктора брандмайор. В каске, в погонах. Трубач на отлете, на козлах.
— Гони, гони! — вскачь рванула извозчичья кляча. Пожарные тянут рукава, пыхтит паровой насос, и снопом летят из трубы искры
— Не напирай, не напирай,
Виктор соскочил на ходу с подножки и бегом бросился к городовым.
— Назад! Назад! Господа! Осади! — гаркнул Виктор, запыхавшись. Городовые оглянулись. Виктор раскраснелся, разгорелся и белой перчаткой тыкал в грудь людей, не глядя в лица. — Осади! Не напирай! Назад!
Уже трое городовых задами рьяно лягают черный забор людей.
— На тротуар!
И вот первое пламя злой победой рвануло из окна, — и ухнула толпа. Торопливо чукал насос, и поверх гомона ревел женский голос. Что-то бросили из окна, звякнуло, рухнуло. В третьем этаже били стекла, и они с плачем сыпались на панель. Уж слышно стало, как гудел внутри огонь. Заблестела каска в воздухе: пожарный лез по приставной лестнице. Все глядели вверх, как он карабкался. Кто-то выбежал на балкон, глянул вверх и стремглав назад.
И вдруг:
— Дорогу! Полицмейстер!
Коляска парой. Виктор вытянулся, руку к козырьку.
— Безобразие! Всех вон! Очистить улицу, — орал полицмейстер с высоты коляски. — Кто тут?
— Назад! — крикнул Виктор не своим голосом в толпу и схватился за шашку. Передние шарахнулись.
— Пошел! Пошел! — Уж дюжина городовых, красная от натуги, напирала. Толпа не поддавалась. И вдруг высокая фигура в расстегнутой серой шинели замоталась над Виктором. Толпа притихла. Этот человек не глядел никому в лицо, смотрел куда-то поверх и, будто не глядя, тыкал кулаком самых серых. Тыкал будто между делом, походя, равнодушно, но верно попадал в скулу под глазом красным кулаком. Попадал без размаху, спокойно. Он был длинный, высокий, и Виктор не видел его погон. В сумерках при трепетном свете пожара видел Виктор сухое маленькое лицо, слепые глазки, вялые рыжие усы. И все шептали вокруг:
— Грачек, Грачек.
И толпа легко, как пухлое сено, поддавалась, где ее отбрасывал Грачек.
Грачек не говорил ни слова. Рыжая челюсть плотно была прижата. Городовые молча стали вдоль тротуара. Грачек, мотая полами шинели, пошел туда, к пожарным. Он не глянул даже на Виктора, когда тот ему козырнул.
Медь горела ярко на сбруе, на насосе, на касках, и ласково блестела коляска полицмейстера против горящего дома. Молодая дама в кружевной шляпе из-под перчатки глядела вверх на окна на злые языки пламени.
Вдруг рухнула с крыши огненной палкой головня и рассыпалась по мостовой горячими зубами. Кони вздыбились, кучер дергал вожжи, а дама привстала, уцепясь за борт коляски. Виктор подскочил, он вмиг подлетел
— Пусти! — орал кучер. Он ударил по лошадям. Вавич отлетел на тротуар, ударился о дерево. Коляска прокатила мимо.
Мальчишка нес фуражку, оглаживая рукавом. Толпа гудела, смеялась.
— Кого там? — знакомый бас. Пристав, старик пристав глядел, как Виктор прилаживал фуражку. — Опять вы! — И пристав отвернулся.
Виктор протиснулся втолпу, расталкивая публику. Все реже, реже стоял народ. Сзади чухал насос, трещал пожар, красными вздохами полыхала улица, а Виктор на тряских коленках шагал, шагал, шашка болталась спереди и била ногу.
В гостинице швейцар низко снял шляпу. Виктор не глядел. А швейцар бежал за ним по лестнице и говорил что-то, совал в руку.
— Да послушайте, господин надзиратель. Вавич стал. Зло сжав зубы, глядел на швейцара.
— Телеграмма-с, господин надзиратель.
Вавич зажал телеграмму в руке и бросился в номер.
«Встречай завтра 8.40 утра. Груня».
— Грунечка, Грунечка, — шептал Виктор и прижимал бумагу к лицу. — Грунечка, все тебе скажу. Грушенька, милая ты моя.
И ему хотелось закутаться в Грушенькину теплоту, во все ее мягкое тело, завернуться, ничего б не видеть. И он крепче прижимал к лицу телеграмму и закрывал глаза.
Догорела свечка, а Виктор все сидел, не раздеваясь. Он положил руки на стол и лег на них головой, с телеграммой под щекою.
Фонари
АНДРЕЙ Степаныч не пошел своей обычной дорогой домой. Он представил себе обед дома, салфетку. Анну Григорьевну напротив — читала уж, наверно, Саньку — этот уж черт его знает что думает. Совершенно неизвестно, что думает. И он примерил в уме, как он спросит после второй ложки горячего супа:
«Читали?» И если не читали, придется прочесть. И Анна Григорьевна спросит: «А это верно, что ни одного еврея?»
А вот что всякая сволочь дергает его за бороду на этом базаре и нахлобучивает ему шапку по самые усы, — так этого она не заметит. А нахмуриться на этот вопрос — опять: «Не понимаю, чего ты злишься».
И доказывать, что не злится. И сначала, как свернул, Тиктин не знал, куда пойдет, а теперь наверно знал и прибавил шагу, тверже глядел в прохожих. В домах зажигали свет, от этого на улице казалось темней, и звездочками вспыхивали вдали газовые уличные фонари: то справа, то слева. Тиктин шагал по тихой улице — белыми пухлыми подушками лежал снег на подоконниках, мягкие шапки на тротуарных тумбах, спокойным белым горбом стояла крыша подъезда, а на спущенных шторах — тихие тени, и так уютно казалось все за этими шторами: тихий праздник тлеет. Тиктин — в темный подъезд. Направо дверь. Тиктин достал из шубы свежий платок и тщательно вытер усы и мокрую бороду, разгладил, прибрал, потопал, сбил снег и нажал звонок.