Виленские коммунары
Шрифт:
Все это лето мы прожили в Брудянишках. Мать работала портнихой, обшивая поповен и писаревых дочек, но зарабатывала так мало, что жили мы впроголодь. И в самом начале осени, после пожара, уничтожившего и новый домишко Абрама, когда Абрам со своей семьей снова поселился в нашей хате за пять рублей в год, мы с матерью выехали в Вильно.
Первое время жили у сестры Василевских, а потом мать нанялась в прислуги к инженеру Будзиловичу и стала жить у него на кухне.
* * *
А куда девать меня — и сама не знала. Посоветовалась с Василевской и отдала в учение к сапожнику Бонифацию Вержбицкому. Василевская знала его давно и отзывалась
Тетя Зося, невысоконькая, светленькая, чистенькая, удивительно нежная молодая женщина, работала белошвейкой. Их близкий знакомый, тоже сапожник, Степан Каронес, которого в дальнейшем я больше знал по прозвищу «Тарас», шутя называл ее «Зосей Рулёк». И когда она, тоже, конечно, шутя, дулась на него и спрашивала, зачем он ее обижает, Степан расправлял рыжие усищи, смеялся и говорил:
— Носик у тебя, Зосенька, рулёчком, носик…
Детей у Вержбицких было двое — девочка пяти лет и мальчик лет двух или трех. Потом прибавились еще два мальчика.
Жилось мне у Вержбицкого хорошо. Он обращался со мной ласково, кормил сытно и работой не неволил.
* * *
Праздники я проводил у матери. Мог бы, конечно, ходить и в будни, в свободное от работы время по вечерам, но мать не разрешала бывать у нее часто: это не нравилось пани Будзилович.
Будзиловичи имели двоих детей — сына Болеся, ровесника мне, и дочку Стасю, маленькую хорошенькую девочку, тихую и очень уж стеснительную. Болесь же был избалованный, своевольный мальчишка, сопливый панич. Заведя знакомство, мы с ним нередко носились по двору как угорелые, и вот пани Будзилович пожаловалась матери, что стоит Болесю поиграть со мной, как назавтра он уже и уроков не знает и в гимназию идет безо всякой охоты. Я делал вид, будто верю этим россказням, хотя прекрасно понимал, что пани скупа и боится, как бы мне не перепал лишний кусок на кухне. Это была борьба за хлеб.
Так-то уж я и бегал с Болесем!.. Обычно, когда я приходил, мать старалась улучить свободную минутку, зазывала меня на кухню и усаживала за трехногий столик в углу под лестницей на чердак. Усадит — и велит писать письмо отцу, в село Благовещенское, Киренского уезда, Иркутской губернии. Находилось это село где-то в глухой тайге, километров в трехстах от города Киренска, чуть ли ни за тыщу километров от Иркутска. Письма, как наши, так и отца, часто терялись в пути, а если доходили, то не скоро, через месяц, а то и больше. И это очень охлаждало мой пыл к писанию. Пишешь, пишешь — и кто знает, может быть, впустую. Если даже письмо и дойдет, то за такой срок успеешь запамятовать, о чем писал. Кроме того, мать требовала, чтобы я писал обязательно по-польски. Диктовать же она не хотела: расскажет, расскажет, а ты сочиняй своим умом. В школе же меня научили писать только по-русски. Ну и натерпелся же я! До слез доходило каждый раз — и со стороны матери и с моей. Мать плакала от жалости к отцу, разговаривая с ним в письмах. Я же плакал с досады, что не получается у меня, как ей хотелось бы. Да и вообще мне было легче насучить дратвы на сто пар сапог, чем сочинить одно письмо. А в другой раз плачу, а самого смех разбирает. Бывало, смеюсь как помешенный.
«Муй дроги пане мэнжу!» — обращается мать в письме к отцу, а мне смешно, хоть ты тресни: ну что она закручивает на господский лад!
— Чего смеешься? Над кем? — грозно спросит мать. И тут же зальется слезами. — Разума у тебя нет в голове, сыночек ты мой! Ничего-то ты не понимаешь! — И вздохнет. —
* * *
Однажды, когда мы с ней писали письмо, на кухню заглянул ни с того ни с сего сам пан Будзилович — лысый, черноусый, в очках. Я испугался его. А он посмотрел на меня, увидел на глазах слезы, подошел ближе, взглянул на мои каракули… Мне стало стыдно. Покраснел, чувствую — горят уши. А он обернулся к матери и говорит:
— Знаешь, Анэта, подучить бы надо твоего мальчика. Польскому, да и вообще… Пишет он… неважно…
Не сказал «ни к черту», а только «неважно». Видно, принадлежал к числу людей на редкость вежливых и не хотел сказать при мне суровое слово правды или был из ясновидцев, которые считают за лучшее обнадежить человека мягкостью оценки, чем бить критикой, как дубиной, после чего и подняться не сможешь.
— Проше пана, как же я буду его учить? — заговорила мать обычным теперь для нее страдальческим тоном, хотя это совершенно не шло к ней: пусть она и не выглядела цветущей, но все же была красивая, видная. — Проше пана, я ведь отдала его в учение к сапожнику. Он там хоть прокормит себя, ремеслу научится. А в школу пойдет — где я наберусь на него?
— Гм… Разве муж ничего тебе не присылает?
— Присылает, — виновато ответила мать. — Как же не присылать! Да ведь… — И замолчала, чтобы не проговориться, сколько в самом деле присылает ей отец. Даже вздохнула притворно.
Я хорошо понимал ее хитрость и не удивился. От господ всегда лучше скрывать правду, в какую бы сторону она ни клонилась, хорошую или плохую.
Пан промолчал, покрутил ус и вышел.
XIII
ПАНИЧ-РЕПЕТИТОР
Ученье — свет, а неученье — тьма.
Когда весной господа выехали на дачу, у них в квартире поселился свояк Будзиловича — студент Виктор Ёдка. Будзиловичи происходили из обедневших помещиков Свентянского уезда. Имение, которое было где-то под Брудянишками, продал пану Хвастуновскому еще их отец. Не знаю, кто из братьев Будзиловичей был старше, — должно быть, тот, революционер из Варшавы, что приезжал первого мая 1905 или 1906 года в Вильно и выступал на митинге в Закрете. В 1907 году его сослали на каторгу за участие в какой-то экспроприации, и там он вскоре после приезда умер от чахотки. Женат был на вдове. Ее фамилия по первому мужу — Ёдка, от него-то и были у нее дети — дочь Адель, читавшая на митинге в Закрете революционный стишок и так пленившая своей красотой мое средце, и сын — этот самый студент Виктор Ёдка. Виктор не ладил с матерью. Она жила с дочерью в Варшаве, он учился в Петербурге. На каникулы летом приезжал, но не к матери и сестре, а в Вильно, и здесь отирался возле Будзиловичей.
Вся эта сложная родословная господ Будзиловичей и Ёдки стала мне известна значительно позже, когда я подрос; в ту пору меня больше занимало, как бы сбегать к матери и перехватить у нее чего-нибудь вкусненького — сахару кусочек, что ли.
* * *
Однажды прихожу к ней, как всегда, в воскресенье, а она встречает меня печальной вестью: отец опять в тюрьме, в городе Иркутске, за попытку бежать из ссылки, Она держала письмо в руках и плакала. Письмо принесли перед самым моим приходом, читал его матери Виктор Ёдка. Немного успокоившись, она велела мне умыться (утром я умывался у Вержбицких). Принесла мыло, проследила за тем, чтобы не оставил грязи в запах, и только после этого подала чистый вышитый рушничок. Потом дала свой гребень и велела причесаться как следует, но тут же сама стала меня причесывать. Оправила на мне рубаху. Снарядила как шляхтича в сваты. Перекрестилась, взяла за руку и повела в господские покои.