Вилла «Инкогнито»
Шрифт:
Далее она с нежностью вспоминала о времени, проведенном с ним, и слова так изящно шли одно за другим, словно кто-нибудь из Пхомов вышагивал по канату, отделяющему духовное от эротического. Завершалось письмо так:
Те замечательные вещи, которым ты меня научил (за исключением замечательного сам знаешь чего), кому-то могут показаться отрицающими мудрость, полученную мной от предков, но я благодарна тебе за твои уроки. К незнанию может прийти лишь тот, у кого есть знание. Чем ярче сияет знание, тем покойнее тишина конечного
Помещение – ни театром, ни клубом его назвать нельзя, уж слишком оно было тесным, – располагалось над баром, вела туда шаткая плохо освещенная лестница. Сам бар был из разряда сомнительных, куда захаживают лишь сутенеры да рикши. В театре же (все-таки назовем его так, ибо там имелся крохотный бамбуковый помост, выполнявший роль сцены) присутствовал налет некоторой изысканности, поскольку все, что только можно, было задрапировано кроваво-красным шелком. В зале стояла дюжина столиков с железными стульями, и это создавало атмосферу (усугубленную отсутствием кондиционеров и вентиляторов) кафе-мороженого на главной улице ада.
На сцене стояла клетка, накрытая чем-то вроде льняной скатерти. Справа от клетки лежал замызганный матрац, а рядом сидела на стуле простоватого вида пухленькая тайка в свободном халатике. Она сидела спокойно, прикрыв глаза, а в клетке что-то непрерывно шевелилось, оттуда доносилось урчание и хрюканье, словно ее обитателю не терпелось употребить то… то, что было ему обещано.
Полковник Томас и сержант Кентербери уселись подальше от сцены. Сержант был возбужден – видать, переживал, что упустил Дерна Фоли, – но полковник, похоже, выбросил это из головы. Если его что и огорчало, так это цена здешнего пива.
Большинство столиков было занято японцами в деловых костюмах. Они пили отвратительное тайское виски, болтали, хихикали и непрерывно щелкали фотоаппаратами. Исключение составлял лишь соседний с американцами столик. Там сидела дама азиатской внешности в нефритово-зеленом платье с высоким воротником. Она сидела одна, погруженная в собственные мысли, и пила «колу». Только глаза у нее странно блестели. Полковник Томас уставился на нее.
– Видишь женщину, – шепнул он Кентербери, – за соседним столиком?
– Да, сэр.
– Она из цирка, что выступал в Сан-Франциско. В представлениях она не участвовала, но я видел ее по телевизору, в рекламе. Это ее был номер с тануки, тот, который испоганила пьяная в стельку клоунесса. Ставлю причитающуюся мне пенсию, это она. – Томас не дослужился бы в разведке до такого высокого чина, если бы не был наблюдательным. – Смотри, на ней черные сапоги. Может, она набирает команду для нового номера. Ну и ну!
Томас, нимало не смущаясь, наклонился к женщине и собрался вступить с ней в беседу. Но не успел он открыть рот, как случились две вещи: убавили свет, что означало начало представления, и у Томаса в кармане зазвонил спутниковый телефон.
Томас чуть было его не отключил. С клетки убрали покрывало, девушка снимала халат,
– Слушаю!
Окажись это Мэйфлауэр, он бы дьявольски разозлился.
– Полковник Томас? Сэр, вы слышали новости? – раздался дрожащий голос лейтенанта Дженкса.
– Какие такие новости?
До этого мгновения Кентербери бы поклялся причитающейся ему пенсией, что черный человек побледнеть не может.
– Вставайте, сержант, – резко бросил Томас. – Мы уходим.
Сержант вскочил и с надеждой спросил:
– Фоли?
– Да пошел он к черту! Какие-то гады протаранили в Нью-Йорке небоскреб. Террористы. Полный кошмар!
Когда они мчались вниз по лестнице, до них донеслись странные звуки вроде пла-бонга, пла-бонга. А барабанов на сцене, кажется, не было.
Служащие почтового отделения «Куин Энн» в Сиэтле утром во вторник никак не могли сосредоточиться. Но посетители не жаловались, поскольку сами были потрясены новостями. Радио в углу зала не умолкало. Слезы текли из глаз не одной Бутси Фоли, хотя у нее слез, пожалуй, было больше, чем у остальных.
Но в обеденный перерыв Бутси не пошла вместе с коллегами в кафе, где по телевизору снова и снова показывали, как самолеты-смертники врезаются в башни-близнецы. Нет, она отправилась на поиски Пру, которая не отвечала на звонки по сотовому и сама не звонила.
К счастью, до Главной арены было всего несколько кварталов. Когда Бутси (на сей раз не обращавшая ни малейшего внимания на «восхитительные» краски осени) туда пришла, оказалось, что вечернее представление отменили. На манеже не было ни души, и Бутси подошла к кассе, где выстроилась очередь сдававших билеты. Кассирша ей сообщила, что, поскольку представление отменено, труппу отпустили, но в среду все вернутся – либо на прощальное выступление, либо собрать реквизит.
Поскольку за пятнадцать лет Бутси не пропустила по болезни ни дня, начальник к просьбе отпустить ее домой отнесся с пониманием. Она взяла такси и, увидев у дома старенький серо-черный «хиндай» Пру, напоминавший походный котелок, одновременно обрадовалась и встревожилась. У двери Бутси остановилась – ее удивило, что не слышно телевизора.
– Боже ты мой, – пробормотала она.
Открыв дверь, она снова воскликнула: «Боже ты мой!» Это было «Боже ты мой» в квадрате, «Боже ты мой» в кубе, «Боже ты мой» в тринадцатой степени. На софе сидела растрепанная, с размазанной губной помадой Пру Фоли и обнималась с клоуном.
Из Дики словно выпустили воздух. Он не мог дышать. Он даже опустился на колени. Письмо выпало из рук.
Да, конечно, это было очень теплое письмо, нежное и ласковое, но по сути это был отказ, а такой отказ – слишком горькая пилюля, которую не подсластить и всей патокой африканского континента. Дики был поражен, Дики был обижен. Дики был раздавлен утратой. И, наконец, он был зол.