Вилла Рубейн. Остров фарисеев
Шрифт:
— Быть может, вы пройдете к нам и отдохнете? Мы могли бы отправить вас домой в коляске, — сказала она.
Дама, которую называли миссис Фолиот, держась рукой за седло и кусая губы, улыбалась загадочной улыбкой, и так случилось, что лицо ее запомнилось Шелтону — ее пепельные волосы, ее бледность и пристальный, полный презрения взгляд.
— О нет, благодарю вас! Вы очень любезны.
И тотчас застенчиво-дружелюбное, неуверенное выражение исчезло с лица Антонии, уступив место холодной враждебности. Она посмотрела на них обоих долгим ледяным взглядом и, повернувшись, пошла прочь. Рассмеявшись коротким резким смехом, миссис Фолиот приподняла ногу, и Шелтон помог ей сесть в седло. Он услышал, как она охнула от боли, когда он подсаживал ее, но, взглянув
— Во всяком случае разрешите мне проводить вас, — поспешил предложить он. — Я хочу быть уверен, что вы доберетесь благополучно.
Она покачала головой.
— До нас всего две мили. Я не фарфоровая, не разобьюсь.
— Тогда мне просто придется идти следом за вами. Она пожала плечами и, посмотрев на него в упор, спросила:
— Может быть, мальчик согласится проводить меня?
Тоддлс отпустил уздечку.
— Ну, еще бы! Конечно! — воскликнул он.
— Это, по-моему, наилучший выход из положения. Благодарю вас, вы были очень, очень любезны.
Она кивнула Шелтону, еще раз улыбнулась своей загадочной улыбкой и, тронув хлыстом арабского скакуна, поехала шагом под охраной Тоддлса, который шел рядом с лошадью.
Шелтон подошел к Антонии, стоявшей под вязами. Внезапно струя горячего воздуха пахнула им в лицо, словно предостережение, посланное тяжелыми, темными тучами; вдали глухо зарокотал гром.
— Будет гроза, — сказал Шелтон.
Антония молча кивнула. Она побледнела, но выражение ее лица по-прежнему было холодное и обиженное.
— У меня разболелась голова, — сказала она. — Я пойду домой и прилягу.
Шелтон хотел сказать что-то, но промолчал, смиряясь перед неизбежным, как смирились перед надвигающейся грозой притихшие птицы и поля.
Он долго смотрел вслед Антонии, потом снова сел на скамью. Тишина, казалось, стала еще более глубокой; даже цветы перестали испускать аромат, одурманенные духотой.
Большой дом позади Шелтона, казалось, опустел, уснул. Оттуда не доносилось ни смеха, ни музыки, ни звона колокольчика, — дом словно оцепенел от жары. И в этой тишине Шелтон еще острее почувствовал свое одиночество. Надо же было случиться несчастью с этой женщиной! Словно само провидение подстроило все так, чтобы еще больше отдалить его от Антонии! И почему это мир не состоит из одних только безгрешных людей?
Шелтон встал и начал ходить взад и вперед по аллее, снедаемый страшной тоской.
«Нет больше сил терпеть, — подумал он. — Пойду пройдусь, ничего, если и вымокну».
Выйдя из аллеи, он столкнулся с Тоддлсом, который возвращался домой в наилучшем настроении.
— Я проводил ее до самого дома! — радостно крикнул он Шелтону. — Вот молодчина! Завтра она будет здорово хромать. И лошадка тоже. Ну и жарища!
Раз Тоддлс уже вернулся, подумал Шелтон, значит, он целый час просидел тут на скамье, — а ему казалось, что прошло всего десять минут; это открытие испугало его. Оно словно раскрыло ему глаза на всю глубину его страданий и опасений. Он вышел из ворот и быстро зашагал по дороге, глядя себе под ноги и весь обливаясь потом.
ГЛАВА XXXI
ГРОЗА
Шел восьмой час, когда Шелтон вернулся с прогулки; несколько тяжелых капель упало на листья вязов, но гроза еще не начиналась. В тяжелом молчании мир едва дышал, придавленный свинцовыми небесами.
Быстрая ходьба по жаре помогла Шелтону побороть уныние. Он чувствовал себя как человек, готовящийся к встрече с возлюбленной после длительной размолвки. Он принял ванну и теперь стоял перед зеркалом, поправляя галстук и улыбаясь собственному отражению. Все его страхи, сомнения и горести казались ему сейчас дурным сном; будь все это явью, разве не было бы ему сейчас во много раз хуже?
В тот вечер у Деннантов был званый обед, и когда Шелтон вошел в зал, там уже собралось много гостей. Все говорили о надвигающейся грозе. Антония еще не спускалась, и Шелтон остановился у рояля, ожидая ее появления. Вокруг него были румяные лица, безукоризненные манишки, белые плечи и только
Никогда еще она не казалась ему такой прекрасной.
Теперь Шелтон никогда уж больше не сможет вдыхать аромат ананасов и дынь без странного волнения. С того места, где он сидел за обедом, ему не было видно Антонию, но среди шума голосов, звона бокалов и серебра, среди восклицаний, звуков и запахов пиршества он не переставал думать о том, как подойдет к ней и скажет, что в целом мире для него важна только ее любовь. И он пил ледяное золотистое шампанское, как воду.
Стояла нестерпимая жара, и окна были распахнуты настежь; за окнами лежал сад, окутанный густою мягкой тьмой, в которой вырисовывались черные, как смоль, силуэты деревьев. Воздух был неподвижен, ни малейшее дуновение не колебало пламени свечей в канделябрах, только две большие бабочки, испугавшись душной мглы за окном, влетели в комнату и теперь кружились вокруг огней, над головами обедающих. Одна из них, опалив крылышки, упала на блюдо с фруктами и была тотчас извлечена оттуда, а другая, увертываясь от салфеток и словно насмехаясь над усилиями лакеев, продолжала бесшумно описывать над столом неровные круги, пока Шелтон не встал и не поймал ее. Он подошел к двери на балкон и выпустил бабочку в темноту; воздух, пахнувший ему в лицо, был тяжел и душен. По знаку мистера Деннанта задернули тюлевые занавески, висевшие на окнах, и словно в благодарность за эту защиту, за эту прозрачную стену, отделившую их от грозных сил природы, гости оживленно заговорили. Это был один из тех вечеров, какие наступают летом после безоблачной погоды, страшный вечер, когда удушающую жару и молчание нарушает лишь отдаленный рокот, раздающийся где-то низко, над самой землей, словно то ворчат и негодуют все мрачные силы мира, — один из тех вечеров, когда все живое задыхается и угрожающие раскаты бывают так жутки, что кажется оправданной человеческая трусость. Наконец дамы встали и удалились. Круглый обеденный стол розового дерева, без скатерти, украшенный цветами и серебром, напоминал осенний пруд, темная, маслянистая поверхность которого, освещенная лучами заходящего солнца, пестрит багряными и золотыми листьями; над столом низко нависло облако табачного дыма, словно туман над водой после заката. Между Шелтоном и его соседом завязался разговор об английском характере.
— Мы, англичане, разучились жить, — сказал Шелтон. — Удовольствия для нас — утраченное искусство. Мы не пьем, мы стыдимся любви, а что до красоты, то мы перестали ее замечать. Вместо этого у нас есть деньги; но что пользы в деньгах, когда мы не умеем их тратить? — Раззадоренный улыбкой соседа, он добавил: — Что же касается умственной деятельности, то мы слишком ммого думаем о том, что думают наши соседи, и потому уж вовсе ни о чем не думаем! Вам никогда не приходилось наблюдать за иностранцем, который слушает англичанина? У нас вошло в привычку смотреть на иностранцев сверху вниз, но наше презрение к ним ничто по сравнению с тем презрением, какое они питают к нам. И они абсолютно правы! К тому же мы лишены вкуса! Что толку в богатстве, когда не умеешь им пользоваться?
— Это оригинально, — сказал его сосед. — И, пожалуй, здесь есть известная доля истины… Вы обратили внимаете, недавно в газете писали о старике Хорнблауэре? Он оставил после себя портвейн тысяча восемьсот двадцатого года, который оценили по гинее за бутылку. А когда тот, кто купил этот портвейн, стал откупоривать его, бедняга обнаружил, что в одиннадцати бутылках из двенадцати оно совсем потеряло букет. Ха-ха-ха!.. А вот это вино — неплохое, ничего не скажешь, — И он допил свой бокал.
— Да, — согласился с ним Шелтон.