Вино веры
Шрифт:
— Мастер, я бы никогда не предала вас!
Всё остальное будто исчезло, словно он видел только меня. Я знала, что сейчас смотрю не на человека. Я больше не говорила со смертным. Свет в его глазах достиг глубин моего естества и разбудил что-то огромное и хрупкое. Что-то большее, чем любовь, большее, чем преданность. Веру. Абсолютную веру.
— Я знаю, — сказал он, и печально улыбнулся. — Именно поэтому, моя верная Иоанна, ты должна уйти, прежде чем станет слишком поздно.
***
Я делила палатку с сестрой Табитой,
За те два года, что я наблюдала за службами сестры Эме, пламя её веры вздымалось всё ниже и ниже, пока не остались лишь затухающие искры. Сестра Эме больше не металась по помосту словно лев, она ходила как актриса, заучившая роль. Её движения были детально продуманы и подробно обсуждены с парой её ближайших компаньонов; сестра Эме редко говорила со мной теперь, помимо выступлений. Однажды, в Индианаполисе, она попросила меня станцевать с ней, но в её глазах не было ничего от Бога — только отчаянный голод. Она хотела, чтобы я отдала ей свою веру. Я стала тем, к чему она могла прикоснуться вместо Бога.
Я в печали отдалилась от неё, и увидела, что её доверие умерло. Я совершила ошибку, придя к ней. Сестра Эме не могла дать мне исцеления, и теперь я наблюдала, как мой любимый пророк умирает дюйм за дюймом, и ничем не могла предотвратить это.
Я решила; уеду, когда мы достигнем следующей стоянки. Решение успокаивало если не мою совесть, то хотя бы горечь. Ночь сна, и я исчезну. Ничего сложного.
Меня разбудила агония жажды. Не нежного голода, к которому я привыкла; болезненной, разрывающей изнутри жажды плоти и крови, потребности рвать, ломать и кричать. Иногда на меня такое накатывало — не часто, раз в пять-десять лет. Это было похоже на смертельную ужасную агонию. Я скорчилась на своей узкой койке, прижав дрожащие руки к конвульсивно дергающемуся животу, и следила взглядом за качающимися по крыше палатки тенями древесный ветвей. Господи Боже, сестра Табита спит всего в двух шагах от меня, повернувшись милым юным лицом к тусклому свету луны. Её сердцебиение терзало мой слух, причиняя боль, которую я желала прекратить любой ценой.
— Убей её, — прошептал кто-то из тьмы, не Симон Маг, нет, слишком много времени прошло. Это была моя собственная тьма, изысканная и сильная. Я должна пить, должна напиться, прежде чем поток безумия захлестнёт меня.
Я поднялась в темноте, нашла свою сумку и начала выкладывать из неё слои одежды и древних бесценных воспоминаний — греческую библию (не более чем набор слов после всех этих столетий) — более позднее издание Тиндэйла, одно из немногих спасённых от сожжения в те тёмные для Англии дни — кусочек серебра. Запачканная монета покатилась по неровному земляному полу и упала на бок.
Я не могла остановиться даже ради монеты, моего самого драгоценного воспоминания. Я нащупала гладкую глину чаши и бережно, осторожно прижала её к своей груди. Магия защищала её от повреждений все эти века, но тем не менее, я не смела целиком положиться на волшебство.
Голод ярился, как дикий зверь, раздирая когтями внутренности в
— Сестра Иоанна? — шепнула она. — С вами всё в порядке?
О, нет, дитя, я совсем не в порядке. Теперь, когда она проснулась, я не могу сделать это здесь. Жажда выгнала меня из палатки, на холодную мокрую траву под холодное покалывание лунного света. На мне была надета лишь ночная рубашка, но я не посмела задержаться и надеть что-нибудь ещё. Табита встала с постели и позвала меня. Я заставила себя остановиться и повернуться к ней.
— Пустяки, дитя, — шепнула я. Тяжело говорить, когда зверь так близко к поверхности. — Мне просто надо выйти по маленькому.
Она что-то недоверчиво пробормотала, но я уже выскочила наружу и зашагала по ужасно мокрой траве. Капли росы алмазами падали на землю там, где я ступала. На холм, к луне, к спасительному одиночеству. Табита меня не преследовала. Я крепче прижала чашу и поднималась, задыхаясь — не от нехватки воздуха, а от усилий сдержать появление зверя.
Добравшись до вершины холма, я описала стремительный круг — у моих ног мерцали огни лагеря: огромные океанские волны шатров для проповедей и более скромные палатки верующих Эме. Ветер ласково перебирал серебристо-зеленую траву.
Я опустилась на колени и взяла чашу двумя руками. Жажда колотила меня изнутри своими тяжелыми кулаками. Я ждала, когда на дне чаши пустынным родником Моисея забурлит красная жидкость. На сей раз ожидание было долгим, либо казалось таким из-за охватившего меня отчаяния.
Он не предал бы меня сейчас. Нет.
Я зажмурилась и зашептала молитвы; сначала на иврите, затем по-гречески, потом на каждом языке, который я знала.
Тепло каскадом омыло мои пальцы. Я ахнула и распахнула глаза, чтобы увидеть, как чаша наполняется жизнью, светом, спасением. Я почти различала его печальное лицо и его руку, простёртую с открытой раной.
— Иоанна?
— О нет, нет, нет. Только не это, не сейчас.
Сестра Эме встала прямо напротив моего злобного бледного лица. Ветер развевал пряди волос словно тёмную вуаль. Она, как и я, была одета только в мерцающее в темноте белое платье, не скрывавшее бледные как мрамор ноги. На её щеках сверкали серебристые дорожки слёз.
— Уйди, — прошептала я. — Уходи.
Мои руки дрожали от отчаянных усилий сдержать зверя, тени уже не шептали — кричали: «убей её, убей её, убей…!», и я была так близко, так близко к тому, чтобы сдаться. Сестра Эме опустилась на колени передо мной и дрожащей между нами чашей, но смотрела не на чашу, а на моё лицо. Столько отчаяния. Столько голода.
— Я потеряла его, — сказала она. Новые слезинки вспыхнули как алмазы на её лице. — Помоги мне, сестра! Только ты можешь помочь мне найти то, что я потеряла. Я не могу продолжать, не могу, их так много, они выпили меня всю, без остатка, мне ничего не осталось, ничего, ты понимаешь, я больше его не чувствую.
Я понимала её, сама долгие одинокие годы пытаясь сохранить драгоценные искры собственной веры, но сейчас это не имело значения; важны были только жаждущий зверь, только тьма, только чаша — моё личное бесценное спасение.