Винтерспельт
Шрифт:
Помолчав, он добавил:
— Помню все, словно это было вчера. Я обрабатывал скарпелью кромку оконного карниза, округлял ее. — Пауза. — Если я стану работать в винтерспельтском карьере, тоже придется обтесывать камень на месте. Я не буду поставлять сырые глыбы.
Она сидела все так же, не шевелясь.
— Всякий раз, поднимая голову от работы, — продолжал он, — я смотрел на стену каменоломни. Я это делал всегда, но в тот день мне показалось, что прежде я никогда ее не видел. Не знаю сам почему. Может быть, потому, что еще несколько дней назад я был в казарме. Видно, бывают такие дни. Так или иначе, когда я на нее посмотрел, я вдруг
Она — его частная собственность. Не хочу утверждать, что эта мысль была для меня неожиданна, как гром среди ясного неба. Я и раньше читал работы авторов-социалистов, знал, что единственный товар, которым я владею, мою рабочую силу, я продаю капиталистам, а те извлекают из нее прибыль, и так далее. Но в социал-демократическую партию, которая в то время была революционной партией, я вступил, только когда понял, что капиталисты владеют природными богатствами, сырьем. Владеют природой, понимаешь?
Кэте промолчала, и он добавил:
— Это взбесило меня. Я смотрел на стену из камня, часть горы, часть земли. Тогда я еще не думал о том, что она должна принадлежать всем, а только считал — и это я точно помню, — что она не должна принадлежать никому. Я представлял себе, что она должна быть свободной. Свободной! Но она принадлежала некоему господину Печеку из Будвайса [15] !
Кэте еще немного помолчала, потом осторожно, будто адресуя свои слова в пустоту, сказала:
15
Теперь г. Ческе-Будеёвице (ЧССР).
— Так же, как винтерспельтская каменоломня принадлежит теперь некоему господину Хайнштоку.
— В этом виноват только Аримонд, — ответил Хайншток.
5 июня 1941 года, холодным днем, его сняли в десять часов утра с дренажных работ, швырнули ему на вещевом складе сданный шесть лет назад костюм, старые ботинки. Вещи еще оказались впору — его фигура почти не изменилась, только волосы, которые все время заново сбривали, стали теперь серо-стальными. Его привели в кабинет коменданта лагеря. Стоя в дверях, прежде чем ему знаком приказали подойти к столу, он заметил справа в углу, в кресле, маленького седого толстяка — густые, как шелковая грива, белые волосы, полуприкрытые темно-синим пушистым пальто вытянутые ноги, на коленях серая шляпа, руки подняты к цветущему румяному лицу, ладони прикрывают рот и часть носа.
Хайнштока поманили резким движением указательного пальца. Вытянувшись в струнку и напрягши все мускулы, он стоит перед письменным столом.
— Если бы это зависело от меня, вы бы вышли отсюда не раньше, чем через десять лет.
Комендант лагеря тоже был маленького роста, как и незнакомец, как и сам Хайншток, но тощий, привыкший сидеть в седле, рыжеволосый, с пятнистыми островками на лице, смахивавшими на мозоли; его черный мундир был идеально пригнан по фигуре.
— Вы были и остаетесь коммунистической свиньей. Так что же вы такое, Хайншток?
— Коммунистическая свинья.
— …господин оберштурмбанфюрер. — Терпеливо, с шипением.
— Господин оберштурмбанфюрер.
—
— Хайль Гитлер! — сказал комендант лагеря тоже равнодушно, не вставая из-за стола, уже почти не глядяв их сторону.
В коридоре маленький господин быстрыми шагами пошел впереди Хайнштока. Перед бараком ждали черный «мерседес» и шофер в серой ливрее, распахнувший заднюю дверцу. Неизвестный пропустил Хайнштока, сам сел возле него, сказав шоферу, который уже успел сесть за руль:
— А теперь поскорей отсюда, Бальтес!
— Ясно, шеф! — ответил шофер. Это был худой человек с озабоченным лицом.
Когда машина проезжала мимо заключенных, с которыми он работал еще час назад, Хайншток прижался к спинке сиденья, потому что не хотел, чтобы товарищи его увидели.
Они миновали контроль у лагерных ворот. За оградой — деревья, в которых бушевал северный ветер, равнина, которую Хайншток знал, дома на горизонте. «Если бы это зависело от меня, вы бы вышли отсюда не раньше, чем через десять лет». Значит, его везли не просто на допрос. В пользу такого предположения говорили и маленький господин, и шофер в ливрее, тем не менее он решил проверить: покрутив ручку, опустил на несколько сантиметров стекло, в окно ворвался холодный ветер, и Хайншток сразу закрыл его. Никто ничего не сказал.
Хайншток не задавал вопросов.
Когда они выехали на Грайфсвальдское шоссе и двинулись по направлению к Берлину, незнакомец сказал:
— Неслыханно, просто неслыханно, такое обращение!
Хайншток не сразу понял, что имелось в виду, так как
неслыханным в этот момент было лишь то, что он, скорее всего действительно освобожденный, сидел на заднем сиденье автомобиля и читал на дорожном указателе название населенного пункта-Биркенвердер.
— Это? — сказал он наконец. — Ах, да это что! К этому привыкаешь. Чепуха.
— Это было ужаснее, чем все, что я до сих пор слышал о лагерях, — сказал человек, сидевший рядом с ним. В тени, под крышей автомобиля, его лицо было уже не румяным и цветущим, а темно-красным, апоплексическим.
Только теперь он представился, предложил Хайнштоку сигарету, от которой тот отказался, объяснив, что до ареста курил трубку, а теперь, по правде сказать, не хочет начинать снова.
Хайншток смотрел в окно, когда ехали по Берлину, читал названия улиц, выхватывал названия районов: Виттенау, Веддинг, Штеттинский вокзал; смотрел, как люди пользуются всем этим — идут, например, по Инвалиденштрассе к Штеттинскому вокзалу (или останавливаются и разговаривают друг с другом, или просто останавливаются, поставив на землю сумки, или задерживаются у витрин, или поворачивают обратно, или как-то еще меняют направление).