Вирсавия
Шрифт:
Господи! не в ярости Твоей обличай меня, говорил он. И не во гневе Твоем наказывай меня. Ибо стрелы Твои вонзились в меня и рука Твоя тяготеет на мне. Нет целого места в плоти моей от гнева Твоего; нет мира в костях моих от грехов моих. Ибо беззакония мои превышают голову мою, как тяжелое бремя отяготели на мне; смердят, гноятся раны мои от безумия моего. Я согбен и совсем поник, весь день сетуя хожу.
Ибо чресла мои полны воспаления, и нет целого места в плоти моей.
Я изнемог и сокрушен чрезмерно; кричу от терзания сердца моего. Господи! пред Тобою все желания мои, и воздыхание мое не сокрыто
Царь знал, что Господь благоволит покорности и сетованию, а порою даже с удовольствием ими насыщается, Господу угодно видеть человека таким, каков тот есть на самом деле; и меж тем как он говорил, голос его становился все тише, он уже скорее шептал, нежели говорил, не хотелось ему, чтобы Господь слышал, сколь он поистине велик и взыскателен духом. Лампады седмисвещника освещали его сбоку, так что половина лица была в тени, а суровое, отважное, мужественное и вместе достойно-смиренное в его облике проступило ярче — ему хотелось, чтобы Господь видел его именно таким.
К тебе, Господи, возношу душу мою, продолжал он. Боже мой! на Тебя уповаю, не сокруши меня, да не восторжествуют надо мною враги мои! Обратись, Господи, избавь душу мою, спаси меня ради милости Твоей! Ибо в смерти нет памятования о Тебе: во гробе кто будет славить Тебя?
Он не убоялся сказать так Господу: во гробе кто будет славить Тебя?! Не будь безмолвен для меня, чтобы при безмолвии Твоем я не уподобился нисходящим в могилу!
Теперь лицо его уже не было спокойным, даже в слабом боковом свете от седмисвещника было отчетливо видно, как натянулась кожа на скулах и тяжкие думы покрыли чело морщинами. Он должен приступить к делу, надлежащая мера красноречия уже отмерена, теперь надобно быть совершенно искренним, пусть даже он будет сам себе противоречить — Господь все равно узнает правду. И теперь голос Давидов сделался неслышен, ведь слова наверняка были внятны и без голоса.
Вирсавия, сказал он. Я уже владел ею и хочу владеть ею вечно. Господи, внутренним взором я вижу, как Урия спит с нею, и это невыносимо. Кости мои иссохли, я погряз в глубоком болоте, и не на чем стать — зачем поставил Ты Вирсавию в то место, где взгляд мой упал на нее?
Зачем поразил Ты ее светом очей моих?
Зачем предал Ты меня этой преступной страсти? Зачем низринул во тьму кромешную, куда ходит один только черный козел?
Пусть останусь я свободен, пусть останусь царем!
Я вижу Урию, Господи: он ловит губами ее сосцы, он упивается влагой и сладостью ее лона, грубые руки его и пальцы зарываются в ее плоть, это невозможно стерпеть, он пожирает ее, как волк пожирает козленка! Когда возвратится он, истребивши сынов Аммона, то, одержимый похотью, станет спать с нею снова и снова, будто вознамерившись убить ее, — таков делается мужчина, когда сражение прекратилось! Господи, страшна любовь и обманчивее злобы, она создана губителем и ангелом бездны, течет она потоком, как воды реки!
Царь совсем не пользовался голосом, забыл, что у него есть голос, и все же он кричал, боль исказила его лицо, и выкрикнул он то, что было для него совершенно ясно и истинно:
Господи! как поступить мне с Урией? Отчего Ты велишь мне погубить Урию? Урии должно умереть, я слышу Твой голос внутри меня, я прикажу убить его, я принесу его в жертву и дарую ему счастие! Избавь же меня, Господи!
Лицо его вновь успокоилось, неимоверное напряжение как будто бы ослабило свою хватку, он более не слышал крика внутри себя и закончил беседу пред ковчегом в мире и достоинстве, голос его опять был по-царски холоден и сдержан:
Господи, пусты мы, люди, и тленны, ходим мы в жизни, подобно бесплотным призракам. Надежда моя на Тебя, я пришелец, о котором Ты заботишься. Ты исполнил сердце мое веселием с того времени, как у них хлеб и вино умножились. Спокойно ложусь я и сплю, ибо Ты, Господи, един даешь мне жить в безопасности.
Из двух козьих шкур, взятых в скинии Господней, устроил Шевания себе постель у порога Вирсавии. Она не говорила с ним, понимала, что его послал царь. Возвратившись в дом свой, она вдруг вся задрожала от обессиленности, а быть может, и от лихорадки, более всего хотелось ей лечь прямо на каменные плиты пола, как во дни землетрясения, она ведь и дрожала как от землетрясения. Но все же она смирила учащенное свое дыхание и усталость в членах; сделавши над собою усилие, от которого заболело сердце и помутился взор, она с виду спокойно и привычно совершила омовения, причесала волоса и приготовилась ко сну.
Вот я какова, думала она, я так просто не ложусь.
Когда Шевания увидел, что она вытянулась на постели и укрылась одеялом, он пошел к кувшину с водой, что стоял за дверью, и наполнил свежей водою глиняную чашку, чтобы поставить у ее изголовья. Подойдя затем к Вирсавии, он увидал, что тело ее сотрясается от беззвучных рыданий и что она спрятала лицо под одеялом, как прячет лицо умерший. Он нерешительно остановился с чашкой в руке, надобно что-то предпринять, ведь, наверное, есть что-нибудь такое, что царь велел бы ему сделать, нет сомнения, что он должен еще и оградить ее от сильных смятений и губительных чувств и мыслей. Она не слышала, как он подошел, лежала под одеялом одинокая, и покинутая, и беспомощная.
Долго медлил Шевания, долго не мог решить, какой поступок будет правильным, но в конце концов наклонился к Вирсавии и поднял одеяло с ее лица; он ожидал, что щеки ее будут облиты слезами, а рот перекошен от плача. Однако лицо ее лишь чуть поблескивало от пота, и она смотрела на него широко раскрытыми, удивленными и сухими глазами, как будто бы желая услышать от него какие-нибудь слова.
Я знаю, как это бывает, нерешительно сказал Шевания. Я тоже избран. Родители мои отдали меня священникам в тот день, когда Господень ковчег завета перенесли в Иерусалим из дома Аведдара Гефянина. Мои родители избрали меня и сделали благодарственною жертвой.
Избрали? — медленно проговорила Вирсавия.
Нам, избранным, должно понимать друг друга, сказал Шевания. Я трублю трубами у входа в скинию Господню и пред ковчегом Господним. Когда волоса у меня на висках достигнут полной своей длины и шею мою сокроет борода, удалюсь я на все дни жизни моей в скинию Божию, кровью овна мне помажут мочку правого уха, и большой палец на правой руке, и большой палец на правой ноге и так посвятят в священники.
Если до той поры не изберут меня для чего-нибудь другого, добавил он.