Вирус бессмертия
Шрифт:
– На пулеметы тоже страшно, – признался Павел. – Мы с бабкой жили в деревне, когда наши беляков взялись оттуда вышибать. Пули свистели, били в окна, застревали в стенах. Бабка ставни подушками и перинами заложила, да только винтовочные пули все равно иногда пролетали. Вот такие комья перьев вышибали. – Павел показал руками размер перьевых комков. – Страшно было. Особенно когда кошку нашу убило. Крови из нее страх сколько вытекло. А потом и меня задело.
Павел стянул шлем и показал залысину на затылке.
– Прямо в голову? – наклонился Гринберг, чтобы лучше разглядеть шрам.
– Точно.
– Ты просто не видел тех, кто в таких гондолах до смерти задохнулся. Синие все, глаза красные, навыкате, а из ушей кровь. Пуля-то что – раз и нету. А задыхаться, брат, будешь в страшных мучениях.
Долго сидели в тишине, прислушиваясь к шипению рации.
– Батареи не сядут? – спросил Павел.
– Нет, как приемник рация может долго работать.
Снова помолчали, прислушиваясь к подвыванию ветра в отверстии люка.
– Пора, наверное, костер разжечь. – Стаднюк поежился. – Я от холода ноги чувствовать перестал. Сейчас мне уже кажется, что страшнее мороза ничего нет. Остаться ночью в зимнем лесу и замерзнуть до смерти. А пули и удушье – чепуха.
– Помолчал бы ты лучше! – разозлился Гринберг.
Он достал из аварийной сумки фальшфейер и выбрался наружу, чтобы запалить собранные ветки. Даже от порохового жара разгорались они неохотно, дымили и шипели каплями талой воды. Наконец, худо-бедно, костер выпустил языки пламени, а низкий ветер принялся раздувать его. Павел спрыгнул из люка в снег, пристроился рядом с огнем и протянул к нему руки.
– Хорошо! – сощурился он.
Желтые языки костра плясали и метались на ветру, играя бликами и тенями. Гринберг сидел неподвижно, словно статуя какого-то индейского божка, ждущая жертвоприношения. Павел вспомнил, как читал затертый, еще царский перевод книги Хаггарда, и представил, что сам стал одним из его героев. И Гринберг тоже.
«Хорошо все-таки, что отменили богов, – подумал он, глядя в огонь. – Страшно погибнуть ни за что ни про что, быть отданным в жертву бесполезному деревянному чурбаку или каменной бабе. Это совсем не то, что погибнуть как герой. Даже задохнуться в полете не так страшно, как если отсекут голову на алтаре».
– А вы давно летаете? – поинтересовался он у Гринберга.
– Да порядком уже. Как война кончилась, так и летаю.
– А до того?
– До того мы с товарищем Пантелеевым били узбекских басмачей.
– И где было страшнее?
– Любопытный ты больно, – буркнул воздухоплаватель. – Такой язык до добра точно не доведет. Сидел бы ты лучше да помалкивал.
Павел насупился и умолк. Гринберг пошурудил палкой в костре, отчего в небо взлетели красные и желтые искры. Они смешались с редкими пока звездами в разрывах туч. Луна выглядывала все чаще, заставляя искриться снег на еловых лапах.
– Надо иногда рацию слушать, – вздохнул Гринберг, поднимаясь на ноги.
Он захрустел снегом, пробираясь к кабине. Павлу вдруг показалось, что блики света и черные полосы теней складываются в какой-то осмысленный узор. Это видение было столь ярким, что пришлось помотать головой, отгоняя его. Но это не помогло. Светлые и темные полосы сложились в некое подобие паутинки, в центре которой пылал костер. Поляна превратилась в правильный круг с вписанными в него линиями и треугольниками.
«Как бы припадок не начался!» – испугался Павел.
Видение было похоже на сон наяву, реальность как бы расслоилась, вызывая ужас от зыбкости и непрочности окружающего. Форма паутинки напомнила Павлу странный сон, висящую над фонтаном ажурную сферу, но тут позади послышался хруст шагов, и паутинка мигом развалилась на тени и блики, утратив подобие осмысленности.
– Знаешь, брат, что самое страшное в жизни? – неожиданно спросил Гринберг, усаживаясь возле костра. – Это когда другие умирают у тебя на глазах. Ты-то умер, и все. Ничего не чувствуешь. А вот чужая смерть всегда пугает подобием собственной. Каждая из увиденных смертей является как бы репетицией твоего собственного конца. Никогда ведь не знаешь, как это случится. А я насмотрелся такого, что и врагу не пожелаешь.
– И какая из чужих смертей была самой страшной?
Гринберг снова помешал палкой угли в костре.
– Один раз нам донесли, что басмачи собираются взорвать дамбу водохранилища и затопить чуть ли не всю долину. Это они так страх нагоняли на примкнувшее к Советам население. А главарем у них тогда был Черный Рашид – злодей редкий. Для него цена человеческой жизни на копейку не тянула. И никак мы не могли выведать, где он прячется, гад. Басмачи его в плен не сдавались – носили на себе динамит и чуть что – подрывались вместе с красноармейцами и чекистами. Один раз контуженого подобрали, но и из того слова не вытянули. Не поверишь, он сам себе язык откусил! Так вот, брат, запугивал их Черный Рашид.
Гринберг похлопал себя по карманам куртки и достал пачку папирос «Наша марка». Вытащил одну, помял гильзу и прикурил от тлеющей ветки.
– Но вот один раз нам шибко повезло. Чайханщик, наш человек, доложил, что в городке тайком осталась одна из жен Рашида. Вообще-то он их прятал в горах, но одна, молодая совсем, заболела на переходе, и ему пришлось ее оставить. Чайханщик уверял, что Рашид поклялся не оставлять ее насовсем, но никто не знал, как они собирались встретиться. Тогда я предложил товарищу Пантелееву устроить засаду у дома, где пряталась жена Рашида, захватить связного и выяснить, как найти главаря.
Гринберг закашлялся и помахал ладонью у лица, разгоняя табачный дым.
– Ждали мы, значит, связного, ждали, но все напрасно. А ночью, только месяц взошел, глядим, выезжает наша красавица на ишаке. Вот, думаем, удача какая! Я послал дружинника к Пантелееву, чтобы собирал людей, а сам с пятью красноармейцами тихонько поехал за ней. Но знаешь, ночью непросто за кем-то следить.
– Упустили? – поинтересовался Павел, с интересом слушавший рассказ Гринберга о восточных приключениях.
– Хуже. Она нас услышала, с ишака спрыгнула и бегом в заросли арчи. Мы-то ее догнали, понятное дело, да только никакого проку от этого нам не было. Не желала она рассказывать, где ее муж-угнетатель прячется и куда она собиралась ночью. Я через переводчика и так и сяк – молчит, словно и она язык проглотила.