Висталь. Том 2
Шрифт:
Неожиданный контраст, которым удивительным образом окатило Висталя, перешагнувшего порог этой лачуги, несколько насторожил его. Внутри всё было в стиле модерн, мебель, столовые предметы и прочее. Молодой человек жил с комфортом. Присядьте, я налью чаю. Висталь плюхнулся в шикарное удобное кресло. Как, а главное, чем вы живёте здесь совсем один? Полагаю, этот вопрос вы должны были предвидеть, ведь его, скорее всего, задаёт всякий, кто волей случая попадает сюда. Да, вы правы. Я стал отшельником по своей воле, и уже давно живу здесь, и привык ко всему, в особенности к одиночеству. Мучающее меня в первые годы, оно стало приносить наслаждение, впитавшись мне в кровь, и охлаждала её, когда она становилась слишком горяча, и грела её, когда холод проникал в жилы. Я словно переродился, и мой разум открыл в себе самом новые неведанные дали и перспективы. А главное, в моей душе вырос тот цветок, которым я мог удовлетворяться каждый день, и он не надоедал мне, и не утомлял
Так что же вас занесло на этот пустынный берег? Если вы вынуждены были прятаться от кого-то, то лучше всего спрятаться в многолюдном мегаполисе? На самом деле я ни от кого не прятался. Я долгое время занимался психологией и философией. Я старался понять и осмыслить поведение своих соплеменников. И, так или иначе, мне это удавалось, по крайней мере, мне так казалось. Но в какой-то момент я вдруг понял, что проникать в чужие психологические лабиринты, не так продуктивно, как проникать в собственные. Мы все разные, но сделаны из одного теста. Такова парадоксальная аксиома нашего существа, и нашего сознания. Но вот ещё один парадокс, в собственные глубины мне мешало проникать именно окружение. То, на чём я строил своё ремесло, стало сильно угнетать меня. И я решил всё бросить и уехать в пустыню. Так поступает всякий утомившийся обществом человек. Но также утомляешься и одиночеством. Хотя, это я понял и осознал, только проведя здесь два с половиной года. Утомлённый одиночеством, на самом деле ничем не отличается от утомлённого обществом, с той лишь разницей, что утомлённый одиночеством не в силах убежать от себя, и вынужден искать общества, чтобы утолить нарастающую боль в сердце. Смена декораций, смена окружения, с какого угла бы ни смотреть, всегда требует своего свершения. И тот оптический угол зрения, к которому привыкает твой разум и твоё сердце, в какой-то момент требует разворота. И свершив такой разворот, замасленный взор вдруг очищается, ты, будто просыпаешься, и та бодрость, что следует за этим, опьяняет тебя, и чувство какого-то невероятного счастья на мгновение окатывает всё твоё существо, и ты бежишь прочь от привычного образа жизни, – туда, где боль и наслаждение смешиваются, словно кровь с молоком, давая самое мощное ощущение жизни!
Кто-то бежит от врагов или фемиды. Я знал такого человека. Он состоял в одной из Питерских преступных группировок, и в начале двухтысячных интуитивно почувствовав скорую собственную гибель, бежал, бросив в один день всё. Только так человек может выжить, только бросив всё в один день, уехав туда, куда глаза глядят, и, пропав на просторах земли, не оставив следов.
Каждый день они воевали, не понятно за что. Ради самой войны, ради получения благосклонности Минервы. Они были одержимы, и отчаянно защищали свою честь и достоинство, не понимая, что всё это мишура, не стоящая и выеденного яйца. Но будучи во власти этой одержимости, на волне определённого мировоззрения и соответствующих паритетов, и приоритетов, они не допускали и тени сомнения в этом своём ремесле. И сам политес их деятельности, заставлял делать вещи и совершать поступки, глубоко не приемлемые их же сердцам. Но как говориться: «Назвался грибом, полезай в кузовок…» Нет, он не пытался оправдать, или зачеркнуть для себя своё прошлое, не пытался всё это отнести к ошибочному. Он так думал тогда, и это была его правда. Его бурлящая кровь, его самолюбие и гордость, не могли тогда привести ни к чему иному. Каждому возрасту, как говорится, своё. И он часто испытывал, может быть не счастье, но удовлетворение своей деятельностью, особенно когда удавалось свести все концы, и выстроить свою действительность на лад собственного представления. И пусть он тогда не понимал, как можно вообще жить мирно, и его пугало умиротворение, пугала скука, как тень пустоты и забвения, но часто просыпаясь утром, он испытывал приступ ощущения глупости всего, что он делал, и к чему стремился. Именно глупости и стыда, что ему не хватает мудрости выбросить всё это на помойку, и сделать главный шаг в своей жизни.
Всё это отголоски древнего мира, чьи драконы и чудовища сидят глубоко в пещерах каждого рождающегося и живущего на земле духа. Мир ещё никогда не жил мирно, и в этом главная суть этой жизни. Я говорил уже об этом, и теперь повторю: Если когда-нибудь Человечество решит умереть, то всё, что ему будет нужно сделать, это умиротворится, прекратить все военные столкновения, все коллизии и перипетия собственной жизни. И лет через сто, двести, – Человечество исчезнет с лица земли.
Но ведь Человечество может вполне погибнуть и в огне сверх войны, развязанной горячими головами?
Ни одна война не способна полностью истребить человечество. На это способно только – умиротворение. Общее и повсеместное упокоение крови, и как следствие стагнация всех жизненных сил. И это надо понимать, и не фантазировать о мире во всём мире, тем более в истории никогда не было даже намёка на такой мир, и реальность природы никогда не уступала мифическим чаяниям обывателей. Также как инстинкт человека, не показываясь и не афишируя себя, всегда ставил
Висталь на минуту задумался, и, встав с кресла, подошёл к небольшому окну. Я, как-то имел счастье беседовать с «Великим хромцом», с Тамерланом, – с этим герольдом войны. И он сказал мне тогда, что его счастье заключается в том, чтобы не только поражать недругов на поле брани, но на их могилах строить Великолепные города, в которых концентрация умных, учёных и творческих людей будет таковой, что величие его, и его потомков превзойдёт все возможные пределы! Он был счастлив своим запредельным тщеславием, и делал всё, чтобы утолять его разрастающееся каждым днём, чрево. И так он остался в истории Великим воином, и Великим зодчим – одновременно. Но дело в том, что всё, что в тебе вырастает и выходит из-под контроля, всегда, в конце концов, губит. Словно «Кордицепс», в котором паразит вырастает внутри реципиента, и губит его, превращаясь вместе с ним в «мумию». Тщеславие, к примеру, заставляет перешагнуть через собственные возможности, и, потеряв связь с реальностью, нивелировав собственную интуицию, благодаря которой всегда выживал, ступить на губительный путь.
Всякий путь стремится к собственному выпрямлению, и идущий по нему, всегда хочет идти прямо, привычной и предсказуемой дорогой. Но самый ближайший путь к неизбежному концу, именно прямой путь, и всякий такой путь быстро приводит к пропасти, и выжить здесь наиболее продолжительно способен только тот, кто в силах повернуть на этом пути на девяносто градусов, и пойти туда, куда поведёт его интуиция. Прямой путь губит быстро каждого, кто встаёт на него, вне зависимости от характера этого пути. Гибкость и не закостенелость, это та Терпсихора сознания, которая спасает, и приводит путника пусть и к большим страданиям, но и к счастливым переживаниям, и в действительности к по-настоящему благостным садам.
Я живу здесь уже почти тринадцать лет. И может показаться, что я оторван от мира. Но на самом деле я живу в центре этого мира, и всё остальное есть лишь суть периферия. Настоящая личность не приспосабливается, не подстраивается под условия окружающего мира, но создаёт его по собственным лекалам, в соответствии собственным возможностям, и в связи со своими потребностями и желаниями. Воссоздать себя как центр мироздания, как та точка, откуда собственно расходятся лучи реальности, вырасти из песка, словно «Колос Родосский», и оглядывать с высоты птичьего полёта мир, делая его желанным и полезным себе, даже со всей его враждебностью, – враждебностью, прежде всего. Ведь на самом деле полезность враждебности, куда полезнее благонамеренности и снисхождения, для всего становящегося и крепнущего, а не разлагающегося и деградирующего.
Я ловлю в море рыбу на своей лодке, и акулы боятся меня, не подходя ближе, чем на десять локтей. Что они чувствуют, знает только бог. Я никогда ничего не делал для этого, но их невероятный инстинкт подсказывает им, что ко мне подходить близко очень опасно. И они кружат вокруг, не переходя границ дозволенного. В связи с этим, я вспоминаю бессмертное произведение Эрнеста Хемингуэя «Старик и море». И меня охватывает гордость и причастность к чему-то по настоящему возвышенному и достойному. В такие минуты я ощущаю настоящее счастье! И даже «Морской волк» Джека Лондона, как метафора жизни моего приятеля, отходит на второй план, и превращается в лишь игру, в которой кто-то принимает правила, а кто-то нет. Но и в том, и другом случае, побеждает на самом деле, как правило тот, кто правил – не принимает, и не играет на поле своего сильного соперника, а создаёт свои правила, и, повернувшись на девяносто градусов, смешивает все карты противника, и выводит сражение на своё поле, принимая бой на собственных резервациях духа.
Мир ещё никогда не сидел на одном стуле, и жизнь ещё никогда не была прямолинейна и предсказуема. Каждый день приносит новые небывалые обстоятельства, и ты должен угадывать, как тебе поступать, невзирая на предыдущий опыт, но лишь опираясь на него одним костылём. Каждый новый день – это новая жизнь, которая никогда не была в прошлом, и никогда не будет в будущем. Нам только кажется, что всё повторяется, и что жизнь бренна, и не несёт в себе ничего нового. Протри свои замасленные глаза, выплюни из глотки «ядовитую змею обыденности», и мир предстанет пред тобой своей неисчерпаемой новизной, невероятными коллизиями и переплетениями, уходящими за горизонт параллелями, и бездонным небом своей возвышенности и изысканности. Парадокс мира в том и заключается, что при всей своей общей возвратной повторяющейся пантемиде, он никогда не повторяется. Во всём этом переплетаются его главные имманентные вечности, – Вечность возвращения, и Вечность забвения. Первая – Вечность бытия, вторая – Вечность небытия. Прошу прощения за пафос, но говорить обыденно об необыденных вещах, значит опошлять их.