Витрины великого эксперимента. Культурная дипломатия Советского Союза и его западные гости, 1921-1941 годы
Шрифт:
Путешествие 1927 года ознаменовало переходный для Драйзера момент в политическом и литературном смысле. Встреча с советской системой ускорила собственный дрейф этого писателя, начавшийся в 1920-х годах, особенно с публикацией «Американской трагедии», к пониманию важности социальных — в большей степени, чем космических или биологических, — сил. Драйзер, ставший вскоре одним из наиболее последовательно просоветских попутчиков СССР периода 1930-х, годы спустя вспоминал даже, что в поездке 1927–1928 годов еда была «восхитительна». За полгода до своей смерти в 1945 году он вступил в Компартию США{435}.
Случай Драйзера проливает свет на те силы давления и дилеммы, которые были укоренены в советской системе приема иностранных гостей. Драйзер продемонстрировал, как влиятельные иностранцы, даже те, кого в конечном итоге удавалось расположить к СССР, могли быть требовательными и менее уступчивыми по сравнению с менее прославленными «друзьями». Если бы буржуазным визитерам сверх меры обеспечивались роскошества при одновременном ограничении свободы передвижения, то
В пору наивысшего в межвоенный период энтузиазма западных интеллектуалов в отношении «новой России» легенда о потемкинских деревнях обрела новую жизнь. Этот новейший извод давно сложившегося на Западе дискурса подспудно связывал старую Россию с системой приема иностранцев, по многим параметрам специфически советской. Презентация советской системы иностранцам, вращавшаяся вокруг образцовых объектов, не сводилась к экспонированию нескольких декораций. Сама манера демонстрации сотен учреждений, предприятий, строек должна была по замыслу способствовать формированию определенного типа мышления, подготовить ментальный скачок от образцового к системному, что укрепило бы энтузиазм в сочувствующих Советскому Союзу.
Однако едва ли имелось хоть одно образцовое учреждение, которое демонстрировалось бы иностранцам и одновременно не выполняло бы важной функции для советских граждан. Это было так, как если бы устроенные Потемкиным красочные макеты деревень предназначались не для спектакля с участием дипломатов и знати, а для воодушевления в массовом порядке русских крестьян по всей стране. Тем не менее в исходном мифе потемкинские деревни являлись не только фасадами для иностранных гостей, но прежде всего — средством пустить пыль в глаза самой Екатерине Великой, т.е. их можно интерпретировать как форму самообмана. И ряд советских практик напоминали как раз о таком понимании мифа. Методы подготовки важных визитов, о которых как именно о «потемкинских» писал по меньшей мере один западный журналист и сообщали другие очевидцы, — уборка и украшение зданий, удаление из поля зрения больных и бездомных — предвосхищали тот аврал приготовлений к приездам высших советских руководителей «на места», который стал притчей во языцех в последующие десятилетия.
Со временем, когда образцовые объекты сделались в меньшей степени картинками прекрасного завтра и в большей — каноническими доказательствами превосходства советского строя, данные модели из экспериментальных или узкоспециальных учреждений превратились в важный инструмент формирования мировоззрения нового советского человека. В этом своем качестве они стали элементом советской системы самовосхваления, которая была призвана убеждать в превосходстве СССР не иностранцев, а самих советских людей. В таком смысле образцовые объекты социализма, описав полный круг, вернулись к исходной коннотации потемкинских деревень как формы самообмана — однако теперь это был уже не фарс, а трагедия, в которую оказалась вовлечена не горстка аристократов, а целая цивилизация.
ГЛАВА 4.
ГУЛАГ ГОРЬКОГО
Давний сторонник большевизма Максим Горький, покинувший в 1921 году, после размолвки с Лениным, Советскую Россию, в 1928 году вернулся, чтобы связать свою судьбу со сталинской революцией. После возвращения он предпринял поездку по стране, которая поразительно напоминала визит именитого иностранного гостя. Он объехал немало промышленных гигантов первых пятилеток, посетил Болшевскую трудовую коммуну для малолетних преступников и другие образцово-показательные учреждения. Свое путешествие Горький описал в знаменитом травелоге 1929 года «По Союзу Советов» — книге, наполненной отсылками к иностранцам и Западу. Поскольку его везде встречали как героя, писатель полушутя называл себя «знатным иностранцем». В этот решающий момент превращения писателя в архитектора сталинской культуры и социалистического реализма Горький разыгрывал роль стороннего наблюдателя. Он постоянно критиковал большинство западных обозревателей за нежелание видеть советские достижения, подразумевая тем самым, что его интерпретация впечатлений от поездки по стране более верна. «Почему так мало иностранцев приезжает к нам на Волгу?» — вопрошает Горького политически грамотный матрос в одном из мест травелога{437}. Горький заменил собой этих отсутствующих иностранцев, неспособных правильно истолковать истинное значение достижений советского государства, предложив свой собственный способ видения строек социализма.
Поездка Горького по стране после возвращения из европейской «ссылки» определенно была тщательно спланированной акцией, в которой тесно переплелись разработанная в 1920-х годах методика сопровождения иностранных гостей и способ представления советских достижений внутренней массовой аудитории в ее пути к светлому будущему. И «культпоказы», и социалистический реализм являлись порождением одной и той же культурной и политической системы, а следовательно, между ними имелось множество точек пересечения и совпадения. С возвращением Горького начался перенос методов, первоначально разработанных для иностранных гостей, на собственную, советскую публику.
Однако Горькому позволили посетить совершенно особый вид «образцового учреждения», куда невозможно было попасть ни одному иностранцу, — прообраз концлагеря ОГПУ для принудительного труда в зарождавшейся системе ГУЛАГа, который располагался в бывшем Соловецком монастыре. После тщательно подготовленного визита именитый гость опроверг обвинения иностранных обозревателей в использовании там принудительного труда и жестокостях ОГПУ. Посещение Горьким, при его весомой общеевропейской репутации, печально известного трудового лагеря выдвинуло писателя на передний край советской контрпропаганды, которая велась уже с 1925 года. В тот год в Нью-Йорке вышел сборник, озаглавленный «Письма из российских тюрем», где были в том числе и письма с Соловков; поздней весной того же года С.А. Мальсагову удалось совершить побег с одного из лагерных островов северного архипелага, и вскоре он опубликовал книгу «Адский остров». Затем последовали публикации произведений других бежавших заключенных на других языках, главным образом на русском, немецком и французском. Несмотря на политические и стилистические различия, эти первые советские лагерные мемуары, опубликованные за рубежом, представляли схожую картину Соловков — места, где заключенные вынуждены были постоянно заниматься тяжелым физическим трудом в ужасных условиях, голодая и нередко терпя садистские издевательства со стороны охраны. К тому времени, когда Горький приехал на Соловки, иностранные конкуренты обвинили Советский Союз в использовании принудительного труда для понижения цены строевого леса, идущего на экспорт, и к 1930 году США, Франция и некоторые другие страны ограничили либо совсем запретили импорт леса из Советского Союза. В ответах советского государства на протест международной общественности, последовавших с начала 1920-х годов (и включавших отчеты многочисленных специальных комиссий, а также отрывки из соловецких очерков Горького, печатавшихся в советской прессе в 1929 году), большое внимание уделялось успешной реабилитации и перевоспитанию заключенных{438}. Громогласное публичное восхваление Горьким Соловков оказалось, таким образом, неотъемлемой частью непрерывной советской контрпропагандистской кампании, резко отметавшей все доказательства использования принудительного труда. Однако у Горького была и своя программа, или, лучше сказать, своя политико-эстетическая миссия. Поездка писателя на Север стала важным прецедентом в его проекте, который предполагал на основании мнимой реальности представить самим советским гражданам картину будущего советского превосходства.
Спор о Горьком традиционно вращается вокруг двух диаметрально противоположных полюсов. С одной стороны, вслед за знаменитым обвинением, зафиксированным Александром Солженицыным в его «Архипелаге ГУЛАГ», писателя называли циничным орудием возникающего сталинизма, которое использовали, чтобы попытаться обелить режим в глазах международного общественного мнения. С другой стороны, существуют и защитники Горького, число которых возросло в России в последнее время, заявляющие, что он — критиковавший красный террор времен Гражданской войны и защищавший интеллигенцию — сам стал жертвой обмана потемкинских деревень либо как минимум надеялся смягчить жестокость сталинского режима{439}. В своей недавно вышедшей книге историк Элизабет Папазян пишет, указывая на его «раздвоенность» или «расколотую идентичность», о загадке Горького: о его наследии гуманиста, резко осуждавшего жестокость Ленина после 1917 года, с одной стороны, и о его же положении сталинского бюрократа от культуры, восхвалявшего чекистов как творцов культуры и «инженеров человеческих душ», с другой{440}. В некотором смысле, однако, концепция «двух Горьких» более плодотворна для объяснения дальнейших дискуссий, чем для понимания самого Горького. Его роль защитника и опекуна интеллигенции, а также его глубоко укорененное идеологическое одобрение ключевых аспектов сталинизма, его проницательное политическое предвидение и пребывание в крепкой, пусть и позолоченной клетке систематических ограничений не всегда противоречили друг другу. Очень важно понять природу возвращения Горького — как именно он использовал свое негодование против Запада и роль вернувшегося «иностранца» для решительного воздействия на курс, по которому двигалась советская культура.