Визит к архивариусу. Исторический роман в двух книгах
Шрифт:
– Юрий Васильевич… Князь… Юрий, – Мария Григорьевна теряла равновесие.
Уцепившись за тяжело сползавшие с кровати плечи мужа, она звала на помощь. Подбежавшие врач и пьяный приказчик Мытищиных Кулешов, доставивший хозяина с пирушки, где был вместе с ним, поддержали падающую женщину и снова уложили умирающего на подушки.
– Маша, – ясно проговорил Юрий Васильевич, – мне нет прощенья. И не прощай меня, если тебе хоть немного от этого будет легче. Смерть моя – мое избавление от самого себя. Для вас тоже избавление… Что я хотел – не знаю. Жизнь опостылела мне, наверное, с самого рождения. Будто я ее, эту отраву, знал когда-то…
Тускнеющий взгляд князя остановился на жене. Та странно поводила плечами и не то в ухмылке, не то готовым сорваться воплем кривила губы. Тело в висевшем на ней платье казалось еще более худым и ерзало под ним, словно материя саднила кожу. Плоские, остекленевшие глаза ее никуда не смотрели и ничего не выражали. «Ей все равно, – подумал князь. – Напрасно изливаюсь».
После тяжелых родов Митей Мария Григорьевна помутилась рассудком. Стала тихой, молчаливой, чему-то своему смеялась или плакала. Наступали иногда периоды, когда она как бы приходила в себя. Но они были редки, совсем не продолжительны и имели свою необъяснимую странность. Было в ее помешательстве одно удивительное свойство. Ни на что не реагируя, пропуская мимо ушей слова окружавших ее людей, она в дни просветления вспоминала и запоздало отвечала на них. Нервничала, если ее не понимали, полагая, очевидно, что ее разыгрывают. Устраивала истерику и опять впадала в затяжное затмение.
Однажды, когда ей полегчало, она появилась в столовой, где Юрий Васильевич обедал с сыновьями. Нарядная, причесанная и в веселом расположении духа, Мария Григорьевна, явно удивленная, остановилась в дверях.
– Разве я не вовремя? – с плохо скрытой укоризной по-французски спросила она мужа.
– Вы всегда вовремя, сударыня. Мы проголодались и нас подвели часы, – князь галантно, красуясь своим французским выговором перед женой и детьми, встал ей навстречу.
Она мягко отвела его протянутую руку и подошла к Мите, которого кормила няня.
– Ступай, милая. Я сама, – распорядилась Мария Григорьевна. Потом ласково посмотрела на Гришу: – Как спалось, Гришенька? Рана не мучила?
– Спал отменно, маман. А раны никакой у меня нет, – тщательно подбирая французские слова, отвечал он, переводя непонимающие глазенки с отца на мать.
– Ну как же? Ты же вчера об сучок на дереве грудь порезал. От твоего рева домашние чуть не рехнулись, – улыбнулась она.
– Вы, маман, ошибаетесь. Тому прошло три месяца.
– Шутник! – рассмеялась Мария Григорьевна и повернулась к мужу. – Князь, а что это за вульгарная особа гостила у нас недавно? – спросила она по-немецки.
Юрий Васильевич поперхнулся.
– У вас, насколько мне известно, таких кузин нет, – продолжала Мария Григорьевна.
Он наконец проглотил застрявший в горле сырник.
– Вам дурно спалось, наверное. Приснилась какая-то ерунда.
Мария Григорьевна покраснела.
– Не говорите по-русски! Здесь дети, – с негодованием оборвала она. – Нечего меня уличать в чрезмерной экзальтированности. Та особа с родинкой на щеке мне довольно пошло заметила, что забирает моего князя Юрия в Петербург. Я уж не думала вас сегодня застать.
Мытищин кашлянул. Ну конечно такое было. Он приводил сюда заезжую актрису. Привел поздно ночью, когда все спали. А рано утром, перед уходом, в гостиной они столкнулись с отрешенно бродившей там Марией Григорьевной. Княгиня
– Но это было не вчера, дорогая. С тех пор минул месяц.
– Прекрати! – сорвалась она на русский. – Что вы из меня сумасшедшую делаете?
Из столовой она вышла впавшей в свое прежнее странное и тихое безумие.
Впредь, зная эту довольно-таки редкую особенность психически больной жены, Мытищин вел себя осторожно. И сейчас, умирая, он надеялся, что в своем просветлении жена вспомнит все, что он скажет. И ему хотелось сказать ей такое, чтобы она поняла, как он раскаивается, как понимает, что был подлецом по отношению к ней, к семье и как противен он самому себе.
В паническом хаосе чувств, обрушивающихся на человека в предсмертьи, Мытищин всем существом своим вдруг понял, что эту, подурневшую, по-жуткому дергавшуюся женщину, он любит больше чем когда-либо. Что никого никогда так не любил. И сейчас, в последние минуты бытия своего, он единственный и последний раз в жизни думал не о себе и переживал не за себя. От подступившей к сердцу боли, от слез, проступивших на ресницах, князь стал задыхаться.
– Юрий Васильевич, нельзя вам так, – щупая пульс, успокаивал врач.
– Может, батюшку позвать? – спросил Кулешов.
– К черту священника! – яростно выдохнул Мытищин. – Во мне сидел божий рок, а не поповское заклятье… Ведь понимал же я, что живу не так. А совладать собой не мог. Бес крутил мною как хотел. Где был тогда батюшка?.. И кто у меня, у ней и у вас – батюшка? – бросил он горящий взгляд на обступивших его. – Кто?!. Вы тоже себе не принадлежите. Тобой, Ерошка… – Кулешов икнул и перекрестился. – Тобой, Ерошка, правит мерзкая, подленькая сатана… Доктором,– Юрий Васильевич посмотрел на врача, может и душевный, но-таки Лукавый… А ею – бес! Бес, приносящий несчастье!.. Вот вся нехитрая гармония бытия человеческого, – говорил он раздумчиво, внятно, пока не стал снова ртом ловить воздух и просить открыть окно.
Отдышавшись, он с минуту смотрел на жену и с нежностью, на какую был способен, сказал:
– Машенька, ты мой священник. И я тебе говорю: нет мне прощенья. Нет! Я оставил вас нищими…
Дыханье опять осеклось. Грудь разрывала жгучая боль.
– Где дети?.. Детей сюда… И Андрюшку! Немедленно Андрюшку… Прости меня, Маша… Ерошка, за Андрюшей! Мигом! Ну!..
2.
Та ночь Андрею Варжецову запомнилась на всю жизнь. В большой, богато обставленной спальне стояли два зареванных холеных барчука. Один –
его ровесник, другой лет на пять постарше. Посреди комнаты пританцовывала лохматая, но красивая барыня. Над постелью, с закатанными по локоть рукавами, со шприцом в руках наклонился человек. Кулешов ему глазами показал на Андрея, и тот негромко сказал умирающему, что мальчик пришел.
Юрий Васильевич никак не отреагировал. Он лежал в забытьи. Копна спутанных светлых волос налипла на восковом лбу, где едва подрагивали вороньими крыльями густые брови. Нос, с шумом всасывая воздух, вытягивался и казался еще прямей и острей. Русая, аккуратно подстриженная бородка, как у всякого решительного и сильного нравом человека, вызывающе выдвинулась вперед и от напряжения трепетала.