Визит к Минотавру. Женитьба Стратонова
Шрифт:
Он опускает колбу в тигель, и стекло сначала тускнеет, потом начинает наливаться вишневой краснотой. Антонио подхватывает колбу за узкое горло и осторожно переливает раствор в ковш на горне-бурбарте. Золотистая пленка, как волшебная амальгама, заливает поверхность смолы, она проседает вглубь, постепенно окрашивая все содержимое ковша этим прозрачным мерцающим светом.
Антонио легко, рывком хватает трехпудовый ковш – стенки его толщиною в пядь – и бежит с ним в угол, плавно, ласково опускает ковш в дубовую бадью с холодной хвойной водой, и лицо его скрывается в клубах ватного фиолетового пара. Шипит вода в бадье, стынет медленно ковш, улетает в окна обессиленный пар, глохнет в горне огонь, синие искры беззвучно прыгают
Антонио осторожно вынимает ковш из воды, медленно несет к верстаку. Отчетливо звякают об пол капли, срываясь с огромного брюха ковша. Ковш установлен на верстак, и Антонио ощущает тонкий, пронзительный звон уходящего напряжения в каждой клеточке своих обожженных, изъеденных растворителями, изрезанных усталых рук…
Долго молчали оба, затем старый Никколо сказал:
– Не медлит Господь исполнением обетования… Но испытует долготерпение наше… – И снова замолчал.
Антонио поднял голову и спросил тихо:
– Мастер, это и есть заветный лак?
Никколо молчал, и Антонио показалось, что учитель не знает, как ответить ему.
– Тебе сколько лет сейчас, мальчик? – спросил Амати.
– Двадцать один.
– Я такой лак сварил впервые, когда мне было сорок три. Но это не тот лак. Он может только сохранить скрипку навеки и подарить ей необычайную красоту. Настоящий лак заставит ее неповторимо звучать. Этот не может.
В мастерской снова стало очень тихо, и шорохом камешков в воде прозвучали слова Антонио:
– Как же это так?..
Глазки Амати совсем исчезли в жирных складках-щелочках.
– Я знаю еще две добавки. Ты их должен найти сам. Тогда, может быть, ты еще найдешь и какие-то другие, которых я не знаю. И тогда свои скрипки ты сделаешь лучше, чем я…
– Но…
– Никаких «но». Ты можешь стать гением, если захочешь, конечно. И мешать тебе я не намерен… Запомни только, что гения всегда ждут на пути, как дорожные грабители, три врага…
– Кто они? – безразлично спросил Антонио.
– Праздность, богатство и слава. Как сирены, подстерегают они гения, и всякий раз набрасываются на главную его добродетель – трудолюбие.
– Но ведь вы, учитель, богаты и прославлены? – сердито спросил Страдивари.
Амати встал, вытер шелковым платком лицо, грустно усмехнулся:
– Эти сирены особенно обольстительны в юности. Ко мне они пришли слишком поздно…
«Расследовать дело в этом направлении, по-моему, бессмысленно, поскольку мы все – студенты и аспиранты Л.О. Полякова – просто обожаем его…»
Я положил ручку и посмотрел на Марину Колесникову внимательно. Она усмехнулась:
– Я понимаю, что в протоколе такие слова вам кажутся смешными. Но вы меня предупредили, чтобы я говорила только правду. А это правда – мы его обожаем…
– И вы исключаете вероятность причастности кого-либо из его студентов к преступлению? – спросил я осторожно.
– Категорически…
На листе бумаги Лаврова нарисовала маленький кружок, внутри которого написала: «Поляков». Из кружка исходили, пружинисто разворачиваясь, четыре спиральные кривые: линия родственников и близких друзей, линия коллег и учеников, затем линия людей, которые когда-то были близки Полякову, но сейчас утратили или ослабили с ним связи, и, наконец, линия людей, к чисто хозяйственным услугам которых прибегала семья скрипача. На первой кривой было одиннадцать точек. На второй – шестьдесят три. На третьей было сейчас тридцать две, но цифра эта по мере развития розыска все время возрастала. На четвертой – семнадцать. Получалась этакая четыреххвостая комета, уродливое пространственное зеркало человеческой коммуникабельности, где каждая людская связь была только точкой, и по мере того, как папка уголовного дела заполнялась допросами, справками и объяснениями, эти точки набухали, росли, обретали объем, как надуваемый аэростат, и наполнялись они любовью и вероломством, поклонением и завистью, верностью и грустью, смешным и тягостным, всем тем, что постепенно заполняет жизнь людей, и гениев тоже – потому что гении становятся монументальными только после смерти, а при жизни радуются и огорчаются всему тому же, что и мы, грешные. Просто масштаб смещен…
Аспирантка Мария Колесникова из класса профессора Полякова в нашем списке шла двадцать седьмой во второй линии. Красивая белокожая девушка, неспешная в движениях, ленивая в словах, а глаза – карие, веселые, и вообще ее было очень много, она заполняла и освещала мой кабинет всей своей плавной округлостью, подсолнечными волосами, небрежно затянутыми в тяжелый пучок, она источала тепло белизной кожи и ласковостью длинных сильных пальцев. Не девушка, а прямо душевное утоление. И выражалась она очень интеллигентно, и от этого хотелось поговорить с ней о чем-нибудь неслужебном, к делу не относящемся, просто так, как говорится, о цветах и пряниках. Ее просто невозможно было представить серьезным человеком, занятым трудным искусством, если бы не коричневая, с краснотой, мучительная мозоль под левой скулой на сливочно-нежной шее…
– …Категорически, – сказала она. – Наше отношение ко Льву Осиповичу, наше обожание – не экстатический восторг девчонок-меломанок. Это закономерный результат многолетнего общения с ним.
– То есть?
– Вы помните миф о том, как Тезей спустился в лабиринт Минотавра?
– Да, мы это еще в школе проходили, – усмехнулся я.
– Вот если переложить этот миф в музыкальную композицию, то по смыслу она состояла бы из трех частей – аллегро, модерато, престо, – отражая смысловое триединство подвига Тезея: он отправился в неведомое – вошел в лабиринт, откуда никто до него не возвратился; затем вступил в бой с чудовищем Минотавром и победил его, и третье, что определяет смысл его поступка, – он спас жизнь и красоту тех, кого отдавали Минотавру. Вот наш худенький Лев Осипович часто представляется мне Тезеем в лабиринте…
Я прикрыл ладонью глаза и вообще сделал вид, что усиленно тру лоб, – чтобы она не заметила, как мне смешно.
– Но у Тезея, помните, был этакий сыскной атрибут – ниточка? Ниточка. Которую ему дала эта дама…
– Ариадна… Некоторые считают, что нитью в путешествии Полякова по неизвестному является его скрипка, хотя я и не верю в это…
– Тогда поясните мне смысл триединства подвига Льва Осиповича, – попросил я.
– Это же так понятно! – удивилась Марина. – Он знал, что звуковые возможности скрипичных партитур не использованы, и он нашел к ним дорогу. Но чтобы овладеть этими возможностями, ему пришлось победить Минотавра, который всегда – в большей или меньшей степени – сидит глубоко в нас самих…
– Да-а? – На этот раз удивился я.
– Ну конечно же! Каждый человек – хозяин маленького или большого собственного Минотавра – косного, ленивого, традиционалистского, прожорливого и жадного. И не дай Бог поддаться ему – тогда он обязательно сожрет своего хозяина…
Мне было ужасно смешно слушать, как она не спеша, спокойно и раздумчиво говорит об этом, будто рассказывает известную только ей сказку, и если бы она не была такая большая, достойная, величаво-спокойная, то все ее разговоры выглядели бы жеманством, но она поведала мне об этом, будто мы с ней оба все давно знаем и оба согласны во всех вопросах, да и быть по-другому не может, и она вправе говорить мне про «этот гнусный структурализм в искусстве», не вызывая усмешки, ей это можно было – она вся была естественной, рассудительной, душеутоляющей, хотя я и не мог себе представить, как это она – вся такая домашняя, уютная и ленивая – может лихо срывать смычком со струн ноты концерта Брамса, в листе похожие на индийские письмена и непонятные для меня в записи так же, как бугорчатый текст Брайля.