Визит к Минотавру. Женитьба Стратонова
Шрифт:
– И что? – спросила Лаврова.
– Ничего не делал, – с большим облегчением сообщил Силкин. – На больничном я был еще, бюллетень у меня был. Я как раз письмо от тетки получил, хотел в деревню в субботу ехать, да отработать пришлось в две смены, сменщику с пятницы отгулы дали, а я как раз вышел в первый день – пятница была…
Мы посидели с Лавровой некоторое время молча, потом она сказала:
– Я думаю, что надо съездить в деревню, допросить
– Да, просто щелей не надо оставлять. А что с телеграммой?
– Ничего. Телеграмма отправлена из 245-го отделения связи, и девушка-телеграфистка запомнила, что этот Таратута – человек средних лет, особых примет не заметила. Опознать его с уверенностью не берется.
– А где находится это отделение?
– На Беговой, против магазина «Ткани», – сказала Лаврова, посмотрела на меня и спросила: – Вы чего усмехаетесь?..
– Да-а, ерунда. Просто подумал о том, как избирательны ассоциации у разных людей. Если нужен ориентир, женщина скажет – против магазина «Ткани», пожилой человек – рядом с Боткинской больницей, мальчишка – наискось от стадиона Юных пионеров. Ну а человек, одолеваемый страстями, – что он скажет?
Лаврова засмеялась:
– Наверное, скажет – рядом с ипподромом.
– Вот именно. Ну, это я так, к слову. Что будем делать с троллейбусным билетом, обнаруженным в прихожей Полякова? Поколдуем с ним чего-нибудь? Как говорит наш шеф – идеи есть?
Лаврова пожала плечами:
– Мои соображения рядом с вашими всегда так незначительны, что не заслуживают права называться идеями. Так, мыслишки пустяковые…
– В борьбе это называется «двойной нельсон», – сказал я ухмыляясь, – ручки за голову заворачивают и тебя же за шею душат.
– Вас подушишь, пожалуй. Лучше всего из вас было бы сделать циркулярную пилу. А что касается билета, я попробую выяснить о нем все возможное…
– Изумительно. Давайте помозгуем вместе насчет выяснения круга знакомых Полякова. Мне не очень ясно, как мы будем разбираться с такой массой людей.
Лаврова сказала:
– Если мы их будем прорабатывать каждого по очереди, нам до второго пришествия не кончить. Надо их по группам разбить.
– Не понял?
– Надо разделить этих людей по какому-то групповому признаку: личные друзья, коллеги по консерватории, студенты-ученики и так далее…
– А что? Это мысль. Не просто мысль, а целая идеища!
Лаврова взглянула, чуть прищурившись:
– Слава Богу, вот и я дожила до признания!..
Глава 4
Свои Минотавры
– Я попробую? – спросил Антонио.
– Попробуй, – усмехнулся Амати.
В вопросе Антонио – надежда на помощь, поддержку, совет. Но мастер Никколо только усмехнулся, хитрость таится в толстых складках его багрового лица, белый хохолок издевательским крючком-вопросом торчит на макушке.
Плеснуло пламя голубыми языками под бронзовым дном ковша, пузырится, булькает, растекается янтарь мастики, и от острого запаха, аромата фисташкового дерева, с которого стекает она тяжелыми каплями, вязкими и горькими, как пот и слезы, першит в горле, и по щекам текут капли, падают в котел, смешиваясь со смолой. В реторте рядом закипает сандарак – серый грязный дым встал отвесно над сосудом. Бежит, бежит, завихряясь струей, песок океанский в колбе часов. В нижней стекляшке уже вырос холмик, и кажется, будто это время движется вспять, выбрасывая наверх белую струйку песка.
Антонио натягивает кожаные рукавицы, хватает клещами раскаленную реторту и начинает быстро болтать ее – кругами, кругами, круг становится уже, быстрее, быстрее, осадок сел на дно – теперь еще быстрее! Он рывком скидывает крышку с ковша, из бронзового чрева ударил рвущий ноздри чистый яростный аромат мастики. Плюх! Плеск! Коричневой волной пошел сандарак через мастику, плавными уступами расписал желтую толщу ее, завихрились причудливые фигуры в глубине, и смола стала поглощать цвет, густеть, успокаиваться.
– Терпентин! Терпентин давай! – заорал над ухом Амати. – Да быстрее же! Боже, какой идиот, остынет ведь, загустеет, пропадет! Огня добавь! Огня!
Антонио изо всех сил раскачивает рычаг ножного горна, пламя хрипит и срывается с углей красными злыми лентами, трясущимися пальцами развязывает Антонио мешочек с терпентином, завязка затянулась, не отпускает, зубами молодыми, злющими, с хрустом рвет он ткань, сыплет в колдовское варево прозрачные до голубизны кристаллы, а в голове пасхальным колоколом бьется, кричит, ликует: «Я делаю правильно! Пра-а-а-вильно!»
Тают кристаллы, желтеют, тонут, и снова бурлит, бушует в ковше смола, черные сгустки с пеной идут наверх, клубочки дыма ядовитого стелются над булькающей рябью. Серебряной лопаткой перуанской, резной, узорной, с захватом и сеточкой, подхватывает Антонио пену и накипь, сбрасывает на глиняный пол и смотрит на часы песочные – а там уже снова крупицами время пересыпается, течет, падает в пропасть ушедшего навсегда. Антонио оглядывается: мастер Никколо сидит на столе, прижав к сердцу руки, и на лице его – страдание.
– Пора? – спрашивает Антонио и удивляется голосу своему – сиплому, тонкому, петушиному.
Амати кивает молча, и Страдивари наливает в колбу семь гран масла розы пендераклийской, спирт, из тростника сахарного выгнанный, вытяжку из дерева красного сафирус опускает в стеклянный сосуд, взбалтывает и оборачивается вновь к учителю. Амати молчит.
– Господи, и ты, святая всепрощающая заступница наша, Дева Мария, благословите! – выкрикивает Страдивари и крестится перед почерневшим распятием на стене мастерской.