Визит к Минотавру. Женитьба Стратонова
Шрифт:
– Помилосердствуйте!.. Не хочу в тюрьму!.. Мне там нечего делать…
Я остолбенел и вдруг услышал голос Лавровой – негромкий, спокойный, но прозвучал он так, будто разрезал весь гам в коридоре ножом:
– Встать! Встать, я сказала!
И все вокруг замерли, как в немой сцене у Н.В. Гоголя.
Лаврова подошла к Обольникову и сказала совсем тихо:
– Если вы не прекратите сейчас же это безобразие, я вас действительно арестую. Встать!
Минотавр Обольникова был похож сейчас на грязного избитого пса. Дрожа и всхлипывая, Обольников бормотал:
– Честью клянусь, не воровал я ничего…
Тяжелая железная дверь захлопнулась за нами, и мы пошли по улице Радио к Разгуляю.
– Дожди зарядят скоро…
– Наверное.
– Не люблю я осень…
– А я – ничего, мне осень подходит.
– У нас с вами вообще вкусы противоположные.
– Это не страшно, – сказал я. – Поскольку противоречия наши не антагонистические, мы охватываем больший диапазон мира.
Лаврова грустно усмехнулась:
– Мы с вами вообще классическая детективная пара: молодой, но горячий работник говорит: надо брать. А старший, опытный и рассудительный, отвечает: пока рано.
– Аналогия чисто формальная. Старший-то ведь всегда руководствуется соображениями высшей человечности: нельзя сажать человека в тюрьму, не доказав его вины наверняка…
– А вы чем руководствуетесь? – прищурилась Лаврова.
– Сухим эгоистическим рационализмом. Я бы этого субчика мгновенно в КПЗ окунул. Но с того момента, как по делу появляется заключенный, помимо разыскных хлопот, из меня начальство и прокуратура начнут каждый день кишки выворачивать – сроки ареста текут…
– А так?
– А так он себя сам определил на изоляцию. Сбежать отсюда ему невозможно, да и куда он побежит? Пусть сидит на антабусе и дозревает…
Мы дошли до угла, и я вспомнил, как здорово Лаврова справилась с Обольниковым.
– Слушайте, Лена, а ловко вы укротили этого барбоса. Просто молодец, я и то растерялся…
Она ничего не сказала, и мы дальше шли молча, потом она будто вспомнила:
– Знаю я их, сволочей этих. Насмотрелась. Мать меня одна вырастила.
Из будки автомата я позвонил на Петровку. Дежурный сказал, что для меня прислали справку.
– Прочитайте, – попросил я.
– «Иконников Павел Петрович, уроженец Харькова, 1911 года рождения, проживает во Вспольном переулке… – монотонно читал дежурный, – работает лаборантом-герпетологом в серпентарии Института токсикологии…»
Я положил трубку и спросил у Лавровой:
– Вы не знаете, что такое герпетолог?
– По-моему, это что-то связанное со змеями… Если я не ошибаюсь, герпетология – это наука о змеях.
– О змеях? – спросил я с сомнением. – А что такое серпентарий?
– Это змеевник. Ну, вроде террариума, где содержат змей.
– Однако! – хмыкнул я. – Первый раз слышу о таком…
Лаврова сказала:
– Как это ни прискорбно, но в мире есть масса всякого, о чем вы не слышали.
– Так что же в этом прискорбного! Один мой знакомый регулярно читал на ночь энциклопедию. И запоминал, главное, все, собака. Общаться с ним было невыносимо – все знал, даже противно становилось. Представляете, если бы я на ночь энциклопедию читал, а утром вам все выкладывал?
– У нас и так хватает о чем потолковать. Так в серпентарий?
– Да. Он в Сокольниках, на 6-м Лучевом просеке расположен.
– Ну и прелестно. А я в троллейбусный парк – насчет билета.
– Если бы вы были не в «мини», а в длинном, до земли, кринолине, я бы уговорил вас ехать со мной, – сказал я.
– Это почему еще? – подозрительно посмотрела на меня Лаврова.
– Зонтик у вас есть, и мы бы вписались в осенний пейзаж парка, как на левитановской картине.
Лаврова засмеялась:
– Не больно-то далеко вы ушли от своего приятеля-энциклопедиста…
Не знаю почему, но так уж получилось, что я много лет не был в Сокольническом парке. Когда-то я очень любил его, и мы часто с ребятами
А теперь здесь было красиво, тихо и пустовато – осень сама, одна, гуляла по парку. Кругом было полно желтого света, какого-то робкого, вялого, и деревья стояли без теней, а листья громко, как сучья, хрустели под ногами, и деревья – коричнево-черные, с голыми ветками, как на цветных линогравюрах. И в этот будний осенний день было так тихо здесь, что музыка, срываемая ветерком с далеких репродукторов, держала тишину в синеве неподвижного воздуха, как в раме. Я шагал по бурой, уже умершей траве и думал о том, что когда моим детям будет под тридцать лет, если они вообще-то будут, дети, то к тому времени Сокольники превратятся в такой же вычищенный и выбритый газон, как Александровский сад, и если я надумаю им рассказать, что это Шервудский лес моего детства, то они посмотрят на меня, как на старого дурака. Все меняется очень быстро. Как сказала бы в этом случае Марина Колесникова, «сильно прет структурализм». Я вспомнил о ней потому, что, пока я шел через этот прекрасный, приготовившийся к зимней спячке лес, мой Минотавр почти совсем откинул хвост, он еле дышал – так хорошо и спокойно мне было от свидания со своим детством. И никакие грустные мысли и чувства не обуревали меня, и очень мне хотелось, чтобы все пришли повидаться со своим детством, очистившись от всей той пакости, что прилипает к нам – волей или неволей – в дни наших нелегких блужданий по коридорам и закоулкам жизни.
Но когда я увидел на двухэтажном кирпичном доме в глубине парка лаконичную табличку «Институт токсикологии. Лаборатория», Минотавр пробудился и шепнул: «Давай иди, спроси у Иконникова, почему он ненавидит Полякова, наверняка ведь плохой человек этот Иконников, и смотри спрашивай похитрей, с подковыркой этак…»
Я дернул черную, обитую клеенкой дверь и вошел в лабораторию. Не вестибюль и не прихожая – так, сени, в которые выходят две двери. Я постучал в правую дверь и услышал глухой, надтреснутый голос: