Визит нестарой дамы
Шрифт:
– Пнин набоковский. Помнишь, он на вечеринку приготовил винегрет с креветками. Ты еще говорила, как может извратиться русский человек, приготовив такое… Решил тебе доказать, что это вкусно.
– Не помню…
– Врешь. Да ты все время врешь. Ты уже сто раз меня узнала, я видел! Ты каждый раз при посторонних будто извинялась за меня, я же тебя знаю!
– Нет, клянусь. Просто чучело, которое ты изображал, меня парализовывало. Мне трудно было искать тон, мне и сейчас трудно его искать, – замялась я.
– Уж, пожалуйста, поищи! – рявкнул он.
– Когда
– О господи! В сексуальной ориентации я консерватор. Просто захотелось поприкалываться. На вас со стороны посмотреть, – говорил он правду, это точно.
– Зачем?
– Сорок лет. Потом прикалываться неудобно будет.
– Очень уж ты молодо выглядишь. Прямо портрет Дориана Грея.
– Знала бы, какой кровью. Я ведь фотомоделью пашу. Голодание, питание по Шелтону, тибетские шарики омоложения, дерьмо всякое. Моя харя – мой доход, – сказал он с отвращением.
– Но ты какие-то инсталляции делал…
– Ку-ку, мода на русское кончилась. Я даже книжку сваял, сам написал, сам издал, сам купил, сам читаю. Некому читать, Ирка. Америка нашему брату богатая мачеха, а богатая мачеха хуже бедной матери. Но я не жалуюсь! А на вас посмотрел, еще меньше жалуюсь. Семь лет прошло, а у вас вместо «что делать?» все еще «кто виноват?».
Я вылезла из-под его руки, встала и начала бродить из угла в угол. Так мне было легче.
– Что ты про нас понимаешь, дурак?
– А чего тут понимать-то? Два притопа, три прихлопа и тонна вшивой многозначительности.
– На себя посмотри, Петрушка! Вырядился! – Стало понятно, что сейчас мы заведемся и будем лаяться сутки, как до его отъезда, он был единственным человеком в мире, с которым мне интересно было выяснять отношения спринтерским способом.
– Маска – это не я. Маска – это свобода и анонимность. Маска освобождает меня от правил. Я хотел вырядиться, чтоб упростить историю. Хрена бы вы тут передо мной раздевались, если б не форма Деда Мороза? Вы бы тут потемкинские деревни навели! – медовым голосом заявил он.
Как я психанула, мне даже сразу захотелось двигаться, и я начала рассовывать вещи по углам.
– Не трогай, я сам, – отдернул он.
– Еще неизвестно, кем бы ты тут сейчас был, когда здесь естественный отбор поработал! Ёка в уголовщине по самую маковку! Пупсик фирму переводов дерьма сделала! В голове две мысли остались: одна про деньги, вторая – как бы Тихоня на сторону не сорвался! Тихоня стал неприличным журналистом! Васька двинулся на патриотизме! – орала я и запихивала его имущество по полкам и чемоданам, потому что, будучи имуществом Дин, оно имело право на разбросанность, а став Димкиным, раздражало до безумия.
– Я сказал, не трогай! – рявкнул он и вырвал у меня из рук джинсы.
– Да пошел ты! – заорала я. – Я вообще переселяюсь к Аське! – И ушла в ванную, хлопнув дверью. Там перед зеркалом в состоянии ярости я начала
– Выходи, – сказал он за дверью, – будешь мне помогать.
– Не буду, – ответила я и вышла.
– В какой комнате накрывать?
– В детской, она самая большая. – Быстренько переоделась в сексуально разнузданный сарафан и включилась в возню.
– А почему Пупсик дергается, что Тихоня на сторону сорвется? – спросил Димка, готовя салат, он всегда был ужасный сплетник. – Ёка не боялась.
– Ёка по-другому гнездилась. Пупсик понимает отношения или четко сверху, или четко снизу и давит как пресс, и все время подвирает. Тихоне все время показывают, что его с помойки достали, он и лезет из кожи. Еще до свадьбы Пупсиковых начал называть «родители», понимаешь, не «Лидины родители», а «родители». То про голубых, то про Ленина пишет в духе новой отвязанности. Да так, что руки после этого хочется вымыть.
– А Васька?
– Васька в патриотической партии тусуется, студентам протоколы сионских мудрецов излагает.
– Да ты что?
– Клянусь.
– А ты?
– Я – безвредный маргинал. Раньше казалось, вот, мол, мы борцы за художественную истину, духовная миссия интеллигенции и прочий компот. И вдруг все забыли, что мы есть, что мы были, что наши выставки запрещали. Узкая тусовка небогатых людей с потерянной значимостью. Очень трудно привыкнуть… Но я не спешу. Как говорил мой отец, я никогда никуда не спешу, потому что никогда никуда не опаздываю.
– Это понятно.
– Я хоть немножко думать научилась, понимаю, что любой указ правительства меняет больше, чем все мои работы, вместе взятые, и не потому, что картины плохие, а правительство хорошее, а потому, что время такое… И в нем мне нет того места, к которому я привыкла.
– Конечно, раньше все торговали гражданской позицией, а теперь на нее спрос упал. Меня в Америке на руках носили, пока был спрос на русских, пока я выглядел мучеником. Но нельзя же профессию мученика делать основной.
– Думаешь, легко ее поменять?
– Думаю, не очень. Я перед тем, как поменять, по собственному желанию в столб въехал, – глаза у него под линзами стали стеклянными, – получилось новое лицо. Получилась новая биография.
– Горбинки не было, – я провела пальцем по его носу, – и улыбка была другая. Раньше ты всем лицом улыбался, а теперь зубы скалишь по-американски.
– Да у меня пол-лица из пластмассы. Считай, что родился заново!
Мне стало не по себе. Не зря это лицо напрягало, много в нем было немотивированного для моих глаз.