Владимир Мономах
Шрифт:
Пселл уже не знал, каким образом выбраться из этого спора, опасаясь, что Итал своими колючими, как жало пчелы, вопросами заведёт его в такой лабиринт, откуда не так-то легко найти выход.
— К чему подобные прения во время приятной трапезы? — попытался он успокоить спорщика, примирительно разводя руками над столом, уставленным вкусными яствами. Знаменитый писатель хотел выиграть время, ибо колебался, что же ответить относительно обожествления плоти.
— Это не прения, а всего один вопрос, на который ты обязан дать ответ, поскольку обвиняешь меня в ужасной
Пселл старался постичь, какой подвох заключён в вопросе этого диалектика, и с ужасом подумал, что ему не приходилось задумываться над определением воплощения. Потом решил, что, пожалуй, правильнее будет второе решение. Он твёрдо произнёс:
— Конечно, по природе!
В эти минуты он лихорадочно размышлял о сущности догмата, но ему не пришло в голову подумать о том, что западня заключается в самой постановке вопроса.
— По природе? — Итал ликовал, потирая руки. — Ты изволил сказать — по природе? Не по положению?
— Не по положению, — уже с меньшей уверенностью ответил Пселл.
— Хи-хи! А я тебе скажу, почтеннейший, что обожествление земного брения совершилось и не по природе и не по положению, ибо то и другое одинаково ересь, а чудесным образом, как учит святая церковь.
Пселл покраснел до корней волос, уже давно ставших седыми, и на мгновение потерял дар речи, стыдясь, что позволил увлечь себя, подобно неразумному ребёнку, в эту ловушку. Так паук протягивает паутинную сеть неосторожной мухе.
И тал хихикал в кулак.
— Вот видишь! — торжествовал он. — Каким же образом дано тебе право обвинять меня в извращении догматов, когда ты сам не имеешь о них никакого понятия?
Но вдруг Итал опустился на скамью, закрыл лицо руками и зарыдал. Сидевшие за столом услышали сквозь плач:
— О, зачем я оскорбил столь прославленного мужа и своего учителя! Горе мне, горе!
Олег толкнул локтем Халкидония и спросил:
— Почему он плачет?
Спафарий махнул рукой:
— Я тебе говорю, не обращай внимания. Он плачет по поводу того, что человеческая плоть обожествлена не по природе или положению, а чудесным образом.
Олег кивнул головой.
Шестнадцатилетняя Феофания, присутствовавшая на трапезе, сидела бледная как полотно. По настоянию родителей она тоже изучала науки и даже пыталась читать творения Максима Исповедника, одного из светильников христианской церкви, после того как узнала, что некоторые не могут оторваться от этой книги. Она имела представление и о платоновских идеях, хотя её детская голова ещё кружилась на этих чудовищных высотах и дух захватывало, когда Итал преподавал ей философию. Но его выходка за сегодняшним обедом и вообще вся эта суета и крик опечалили её. Воспользовавшись суматохой, к ней подсел Феодор Продром, молодой поэт, уже написавший стихи, о которых в Константинополе говорили в домах образованных людей, следящих за литературой. Юноша был по уши влюблён в Феофанию. Случайно очутившись за столом, он никого не видел, кроме неё, и теперь, улучив удобный момент, сказал:
— А как ты полагаешь? Материя, из которой создан мир, была от
Продром учился в школе при церкви св. Павла у Феодора из Смирны, прекрасного оратора, но болезненного человека, не присутствовавшего сегодня на обеде. Юноша хорошо знал аргументы Пселла и Итала, и он склонялся то к одному учению, то к другому. Во всяком случае, кроме влюблённости в это прелестное существо, его ещё волновали грандиозные философские проблемы.
Но Феофания по-прежнему не спускала глаз с Олега. Поэт посмотрел в ту сторону и тяжело вздохнул. Как могла такая образованная девица полюбить — если верить нелепым слухам — дикого скифа, который столько же смыслит в платоновских идеях, сколько его жеребец? И даже не изъясняется по-гречески…
Он опять спросил:
— А что ты думаешь о возможности переселения душ?
Девушка только пожала худенькими плечами:
— Мы не касались этого вопроса с моим учителем.
— Ах, так?
— У меня голова болит от шума, — пожаловалась она.
Продром посмотрел на неё с нежностью, счастливый уже тем, что сидит рядом с нею. Он даже осмелился прикоснуться к её голубому шуршащему платью. Но этот белокурый стихотворец, заика и далеко не красавец, имел весьма тщедушный вид, а Олег походил на орла в своей варварской рубахе с золотым шитьём вокруг шеи.
— Ты поэт? — спросила девушка Феодора.
— О, я пишу стихи. Впрочем, кому они нужны в наш век?
— Почему?
— В наш век низкопоклонства и жестокости.
— Ты преувеличиваешь, и ныне живут достойные люди.
— Но их можно перечесть по пальцам.
— Кстати, твой дядя митрополит в далёкой Скифии?
— Родной мой дядя не кто иной, как русский митрополит Продром, образованный человек. Он пребывает ныне в Киеве.
Чтобы хоть чем-нибудь привлечь внимание Феофании к своей скромной особе и сгладить неприятное впечатление от своего заикания, стихотворец стал рассказывать о себе:
— Да, брат моего отца митрополит в Скифии. Я же родился в Константинополе, получил хорошее воспитание заботами моих благочестивых родителей и считаю, что стою на целую голову выше черни. Правда, язык у меня время от времени хромает, повторяя дважды тот же самый слог. Но это всего только маленький природный недостаток. Как и у Михаила Пселла. Ты заметила? Кроме того, разве повторенное два раза не становится ещё более точным и даже привлекательным?
Видимо, Феофания не думала, что это так, потому что не нашла нужным хотя бы кивнуть головой. Ей было не до того.
— Но я могу быть не менее язвительным, чем прочие люди, — настаивал Продром.
— Да? — невпопад спросила девушка и умолкла.
Убедившись, что им пренебрегают, юный стихотворец, имевший глупость влюбиться в этот отпрыск аристократического рода, опечалился. Он взял со стола первую попавшуюся под руку пустую чашу и протянул её виночерпию. И когда у него немного зашумела голова и сердце стало смелее, он шепнул соседке:
— Подари мне розу, что украшает твой хитон, и я напишу о ней стихи.