Владимир Набоков: pro et contra. Том 1
Шрифт:
Нечто подобное происходит и в эпизоде, когда на свидание с Цинциннатом «явилась вся семья Марфиньки, со всею мебелью» (IV, 55). Мы опять не можем точно определить, то ли воображение Цинцинната дополняет знакомые лица предметами обстановки, с которыми они связываются в его сознании, то ли это вполне естественное проявление абсурдности окружающего его мира.
Предположим, что все это — лишь воображение Цинцинната. Но этому противоречит то, что шкаф появляется «со своим личным отражением (…полоса солнца на полу, оброненная перчатка…)» (IV, 56). Именно эту перчатку, как мы узнаем чуть позже, потерял «молодой человек» Марфиньки («Ее кавалер озабоченно шел сзади, неся поднятые с полу черную
«Перчатка» принадлежит к физическому миру, по отношению к которому воображение Цинцинната представляет собой совсем другую реальность. Если все это происходило в его воображении, каким образом перчатка, о которой он не мог знать, из мира реального попадает в мир, созданный воображением Цинцинната? Т. е. в этом эпизоде, как и в предыдущем, все-таки присутствует некий элемент, придающий ему реальность, хотя сам по себе он кажется полным абсурдом.
Примером нарушения границы между абстрактным и конкретным может служить следующая фраза. Цинциннат «лежал на спине, шевеля торчавшими из-под одеяла пальцами ног и поворачивая лицо то к невозможному спасению, то к неизбежной казни» (IV, 89). Здесь соединяются исключающие друг друга вещи. Физическое действие не может быть направлено на мысль, так как она нематериальна и находится по отношению к миру физическому в совершенно иной плоскости. Здесь же граница между мыслью и действием стирается.
Еще один пример. Цинциннат пишет Марфиньке письмо, которое заканчивает словами:
«…не думай, что это письмо — подлог, это я пишу, Цинциннат, это плачу я, Цинциннат, который собственно ходил вокруг стола, а потом, когда Родион принес ему обед, сказал:
— Вот это письмо…» (IV, 82).
Во второй части отрывка письмо, написанное от лица главного героя, совершенно безболезненно превращается в описание повествователем его действий — т. е. в мире романа граница между двумя этими планами отсутствует.
Не менее выразительным примером могут служить «вторжения» автора в мир героя, когда он не только комментирует его действия («Невольно уступая соблазну логического развития, невольно (осторожно, Цинциннат!)…» (IV, 89), но и обращается к нему: «Цинциннат, тебя освежило преступное твое упражнение» (IV, 18). Мир автора и мир героя — в силу того, что автор находится «вне» мира романа, пересекаться не могут. Здесь же мы сталкиваемся с их постоянным взаимодействием. Для всех приведенных примеров характерно отсутствие четкой, явной границы между совершенно разными реальностями (как «вся сложность древесной листвы переходит из тени в блеск, так что не разберешь, где начинается погружение в трепет другой стихии» (IV, 69)). Кроме того, в них соединяются такие реальности, которые на самом деле, мы знаем, взаимодействовать не могут. И вся прелесть подобных примеров состоит в том, что они лишают читателя чувства устойчивости, определенности. После прочтения романа возникает чувство «смещенности», «размытости» привычных представлений — изменяется угол зрения.
«Приглашение на казнь» — самый «неавтобиографический» роман Набокова; сходство между автором и его героем минимально. Может быть поэтому для Цинцинната так естественны те вещи, о которых в остальных своих произведениях Набоков говорит очень осторожно, и скорее как о некоей возможности, в реальности которой он не вполне уверен. В «Приглашении…» мы сталкиваемся с целой системой религиозных представлений. Может быть, это обусловлено и особым «поэтическим» складом души Цинцинната («поэтом» его называет сам Набоков в интервью Альфреду Аппелю).
Так, совершенно естественно для Цинцинната существование души: «Душа зарылась в подушку… Холодно будет вылезать из теплого тела…» (IV, 14). Свое «земное» «я» он воспринимает как то, что закрывает от него «истинную действительность»: «…я еще не только жив, то есть собою обло ограничен и затмен…» (IV, 50).
Не менее характерно для традиционных религиозных представлений и разделение на мир тот, «идеальный», и этот, «земной» и «несовершенный». Для Цинцинната окружающий его мир есть «полусон, дурная дремота, куда извне проникают, странно дико изменяясь, звуки и образы действительного мира, текущего за периферией сознания…» (IV, 52).
В связи с этим особенно интересна не вполне христианская мысль о высшем, истинном «я» человека, находящемся за пределами физического мира, но проявляющим себя через земную «оболочку»: «Речь будет сейчас о драгоценности Цинцинната; о его плотской неполноте; о том, что главная его часть находилась совсем в другом месте, а тут, недоумевая, блуждала лишь незначительная доля его, — Цинциннат бедный, смутный, Цинциннат сравнительно глупый, — как бываешь во сне доверчив, слаб и глуп. Но и во сне все равно, все равно — настоящая его жизнь слишком сквозила» (IV, 68).
В этом случае смерть — освобождение от «дурного сна» и переход в мир подлинный: «В теории — хотелось бы проснуться. Но проснуться я не могу без посторонней помощи…» (IV, 19); «— Там, там — оригинал тех садов, где мы тут бродили, скрывались… там сияет то зеркало, от которого иной раз сюда перескочит зайчик…» (IV, 53).
Не менее традиционна и мысль о существовании связи между двумя мирами: «… всегда часть моих мыслей теснится около невидимой пуповины, соединяющей мир с чем-то, — с чем, я еще не скажу…» (IV, 30).
Но эта тема приобретает в романе некоторую двойственность.
Автор всегда выступает по отношению к своему герою как Творец, Создатель. Вспомним эпиграф: «Как безумец считает себя Богом…». В этом случае особое значение приобретают слова Цинцинната, обращенные к Марфиньке: «…но есть еще безумцы, — те неуязвимы! — которые принимают самих себя за безумцев, — и тут замыкается круг. Марфинька, в каком-то таком кругу мы с тобой вращаемся… пойми… что мы окружены куклами, и что ты кукла сама» (IV, 81).
Интересно, что когда Цинциннат называет тех, кто его окружает, «куклами», то, с одной стороны, это слово становится синонимом отсутствия живого, отсутствия души в человеке. Но, с другой стороны, текст есть осуществление замысла автора, и все персонажи на самом деле — лишь «куклы», «разыгрывающие в лицах его мысль» [869] .
С этой точки зрения для нас важно предисловие к третьему американскому изданию «Bend Sinister», с которым «Приглашение на казнь», по словам самого Набокова, имеет «очевидное сходство». В нем Набоков говорит о том, что «продолговатая лужица», которая вновь и вновь возникает в романе, невнятно намекает Кругу «о моей с ним связи», о связи Создателя — «антропоморфного божества, изображаемого мною», со своим творением [870] .
869
См. роман «Дар»: «Всякий творец — заговорщик; и все фигуры на доске, разыгрывая в лицах его мысль, стояли тут конспираторами и колдунами» (III, 154).
870
Набоков В.Bend Sinister // Набоков В. Bend Sinister. СПб., 1993. С. 489.