Владимир Набоков: pro et contra. Том 1
Шрифт:
В статьях А. Долинина одна-единственная мысль кажется мне спорной. Для Набокова, справедливо пишет А. Долинин, под «видимой реальностью во всем ее великолепном многообразии» скрывается тайна, но эта тайна «непостижима рассудком» [892] .
Точно найденное слово, словосочетание или образ аналогичны науке. Наука, исследуя непознанное, усиливает нашу зоркость, делает вещи прозрачными, возвращает миру и предметам прелесть новизны и, главное, расширяет область «несказанной тайны», что и можно назвать ее постижением.
892
Долинин
Для Набокова, как и для символистов, в основе познания мира лежит личный мистический опыт. Он включает в себя видения, пророческие сны, предсказания, ясновидение, непосредственное общение с потусторонним и многое другое. Такой опыт почти всегда как-то связан со страхом, с мистическим ужасом и часто скрывается, как нечто почти стыдное, о чем говорить не следует. Это скорее ночное, дионисийское начало, чем дневное, рациональное, «аполлоническое».
В. Даль, так любимый Набоковым, определяет ясновидение так: «Чувственное распознавание в магнетическом сне неведомого и недостижимого чувствам человека».
В жизни Набокова был один-единственный случай ясновидения, который он описал дважды. Сначала в «Даре» (1938), а затем в автобиографическом романе «Другие берега» (1954). Во втором произведении он обращается к будущему «узкому специалисту-словеснику» с предложением ответить на вопрос, чем различаются эти описания. Следуя совету Набокова, сначала подчеркнем, что основной сюжет в этих описаниях — общий и соответствует формулировке Даля. Лежа в постели после тяжелой болезни, герой «чувственно распознает недостижимое чувствам человека». А именно, ясно и со многими подробностями видит, как его мать садится в сани, едет по Морской к Невскому, заходит в магазин и покупает карандаш, хотя видеть этого не может. В обоих случаях герой ошибается только в одном — это был не простой карандаш, а «рекламный гигант» с витрины. «Магнетического сна» не было, была только «сверхчувственная ясность». Естественно предположить, что в «Других берегах» случай ясновидения пересказан так, как было в действительности, а в романе «Дар», произведении во многом вымышленном, имеются «художественные детали». Действительно, в «Даре» количество подробностей при передаче этого эпизода намного больше и, главное, — больше действующих лиц. В момент ясновидения герой на время перестает следить за матерью и невольно следует за ее братом, при этом стараясь вглядеться в лицо господина, с которым тот беседует. Попытаемся понять, зачем необходимы Набокову новые эпизодические персонажи. Немного позднее, когда юный Годунов-Чердынцев слышит из уст господина Гайдукова простую фразу, обращенную к матери: «А мы с вашим братом недавно видели вас…», — герой не столько получает подтверждение реальности происшедшего (сомневаться мог только читатель), сколько по непонятной нам и необъясненной повествователем причине начинает испытывать смущение, стыд и «суеверное страдание».
Набоков, как и Бунин (на эту параллель справедливо указывает Левин в своей содержательной статье о «Машеньке») часто одно и то же событие передает дважды. Вначале как непосредственно происходящее, а затем повторяющееся в воспоминании. Так вот, если во время ясновидения герой достигает «высшего предела человеческого здоровья» и высшего блаженства, то когда ему позднее напомнил об этом беседовавший с братом матери господин Гайдуков, юный Годунов-Чердынцев испытывает чувства прямо противоположные: ясновидение он называет болезненным припадком и до слез стыдится происшедшего с ним.
Этого противопоставления нет в автобиографическом романе «Другие берега». Кроме того, в романе есть объяснение, почему он так ошибся, увидев все точно, но не разглядев только одного — размеров карандаша. Во время болезни, в бреду, герой видел все вещи неестественно большими. Размер карандаша был так сильно уменьшен им во время ясновидения потому, объясняет Набоков, что он делал «подсознательную поправку на отвратительную возможность, что от недавнего бреда могла остаться у вещей некая склонность к гигантизму» [893] .
893
Набоков В.Собр. соч.: В 4 т. М., 1990. Т. 4. С. 149. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте с указанием в скобках тома и страницы.
Комментируя эту «подсознательную поправку», проведем такую параллель. Наше сознание иногда действует аналогично инстинкту, который независимо от воли человека реагирует на изменяющиеся условия внешней среды. Подобно тому, как зрачок глаза уменьшается при увеличении силы света, так и сознание контролируется находящимся вне человека началом. Оно и ставит необходимые ограничения. Или, наоборот, позволяет увидеть то, что скрыто от глаз.
В «Ultima Thule» этому «контролирующему органу» Набоков находит одновременно серьезное и ироническое определение. Герой, у которого умерла любимая жена, ни разу после ее смерти не видел ее во сне. «Цензура, что ли, не пропускает…», — сетует он. В случае ясновидения, описанном в «Даре», цензура переусердствовала, и герой не увидел истинных размеров карандаша. Но «основной текст» все-таки был сохранен.
Другого рода «цензура», скорее психологическая, чем духовная, требует целомудренного отношения ко всему сверхчувственному, требует соблюдения «мистики молчания» при столкновении с сверхъестественным. Вероятно, поэтому автор-повествователь, начиная рассказ об удивительном случае ясновидения, подчеркивает, что в стихи он не попал. А далее следует фраза, резко выпадающая из повествования: «Когда все перешли в гостиную, один из мужчин, весь вечер молчавший…».
С помощью подобных фраз писатели, и русские, и зарубежные, после некоторого вступления, где автор чаще всего говорил о себе, начинали рассказ, передавая его главному герою. Таким нехитрым формальным приемом соблюдался принцип правдоподобия и вводилось в текст «чужое сознание».
В «Даре» эта фраза может подчеркивать литературность последующего повествования, и тогда соблюдается «мистика молчания». С другой стороны, она воспринимается как ирония над литературностью, благодаря клишированности и неожиданности своего появления. В таком случае, наоборот, она указывает на истинность сообщаемого.
На страже всего сверхъестественного стоит «цензура», и Годунов-Чердынцев пытается забыть о припадке ясновидения, «хлебом залепив щели». Через много страниц романа эта метафора будет развернута и конкретизирована.
Наш земной мир можно сравнить с домом. В нем есть окна, через которые мы могли бы разглядеть «потустороннее». Но чаще всего мы в них ничего не видим. Блок сумел рассмотреть в «туманном окне» «девичий стан, шелками схваченный», но чаще писал о том, что «на луну смотреть нет мочи, сквозь морозное окно».
Вспомним, что в самом начале романа, убежав со станции, маленький Лужин попадает в закрытый дом через окно. В конце же романа он выбросится в окно, о котором говорится, что нижняя часть его была «подернута легким морозцем, искристо-голубая, непрозрачная». Тут же это впечатление усиливается и Лужин смотрит на «плотный мороз стекла».
Но кое-что в окне Лужин все-таки видит: «квадратную ночь с зеркальным отливом». Закрытые в глухой комнате, мы пытаемся все-таки рассмотреть нечто за ее пределами или за пределами нашего земного сознания, видим самих себя или прутья железной клетки. Так окно становится зеркалом или, в лучшем случае окном с «зеркальным отливом». И все-таки веянье «миров иных» проникает в нашу комнату. Вот как выстраивает эту метафору Набоков в «Даре»: «В земном доме вместо окна — зеркало; дверь до поры до времени затворена; но воздух входит сквозь щели» (III, 277).