Владимир Яхонтов
Шрифт:
На первой странице — четверостишье Балтрушайтиса, переписанное еще с «ятями», а на последней (уже новая орфография) — беглый перечень книг, которые, очевидно, надо срочно достать: Гамсун, записки Пущина о Пушкине, «Пушкинист» — сборник, Тургенев (том, где «Вешние воды»), альбом «Тургенев и Савина», «Песнь о Гайавате», «Песнь песней», «Мартин Иден», Котляревский «Канун освобождения», «История молодой России» Гершензона.
Огромное количество стихов и прозы проштудировано, обдумано, прочитано вслух перед аудиторией, а «Горе от ума» и «Маленькие трагедии» сыграны. И все это в те же годы, которые в вахтанговской школе означены единственно «Снегурочкой», а потом исключением «за отсутствием способностей».
Он
Уроки Художественного театра. Уроки, преподанные Мастером. Уроки русской литературы. Одно с другим сплеталось, подталкивало, искало выхода, но где и в чем выход, никто не мог указать.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В рассказе Яхонтова об этом знакомстве все смешалось, как и положено в воспоминаниях о любви: желто-красные листья в Минеральных водах осенью 1921 года, красивая девушка, остановленная на улице вопросом: «Хотите, я вам почитаю стихи», это чтение тут же, на лавочке, и т. д. и т. п. Девушка дала адрес своей сестры, Лили Поповой, живущей у подруги в Кисловодске, и вот он уже явился в дом Евгении Дмитриевны Копыловой и заворожил всех стихами, рассказами о Вахтангове, охапками лиловых астр, желтых листьев и песенкой из «Синей птицы»: «Мы длинной вереницей…» Они с Лилей ходили гулять к горе Змейке, по утрам доили какую-то черную козу и часами смотрели друг на друга, сидя в траве. Он читал стихи, она слушала. Никто так не слушал его, как она.
Потом гость исчез, и в Кисловодск из Москвы полетели одно за другим письма — то всем вместе, то отдельно Лиле, то хозяйке дома: «Я — ученик Вахтангова. Но надо идти дальше. На своем театре, который я уже создаю, буду революционером, пламенным и неугомонным…». В другом письме этот «пламенный революционер» сообщал, что работает над блоковским «Балаганчиком»: «Обретаю для него совсем незнакомые слуху звуки и напевы». Весной от него пришло известие о смерти Вахтангова: «Смерть эта многое во мне переделала и переродила». Затем приезд в Харьков, где теперь жили Копыловы и Лиля, и новая встреча, и новый захлеб стихами.
Летняя ночь. Он сидит на подоконнике, в полоборота к слушающим и читает «Облако в штанах». Потрясение было столь огромно, что после окончания все долго молчали. Яхонтов, отойдя в глубину комнаты, тихо заметил: «Под окном собралась толпа». Бабушка Копыловых сказала: «Завтра мы будем продавать билеты». Соседи заключили: «К ним приехал сумасшедший».
И опять он уехал, а потом пришла телеграмма, что он тяжело болен и ему совершенно необходимо видеть Лилю Попову. Она мгновенно собралась и поехала. Не было и тени колебаний. Она нужна! Нужна тому, кто так волшебно и внезапно перевернул ее тихую кисловодскую жизнь, заполнил собой и подчинил. В Москве оказалось, что болезнь — мистификация, но это уже не играло никакой роли.
Вообще по приезде ждало немало неожиданностей. В комнату матери Яхонтов привел «эту свою пролетарку» — так, проявив социальную зоркость, определила Наталья Ильинична.
«Ее зовут Лиля», — сказал сын и подтолкнул вперед смуглую девочку. Мать поджала губы и объявила тайную войну. «В те годы, когда я приехала в Москву, — вспоминает Попова, — между сыном и матерью что-то произошло: он не называл ее мамой, а только по имени и отчеству — Натальей Ильиничной — и перешел с ней на „вы“. Между ними — почти официальные отношения. Держались отчужденно. Мать молчала. По воскресеньям утром надевала огромную черную шляпу с большой бледной розой на полях, черное шелковое платье и куда-то уходила. Вероятно, в церковь. Она следила за перчатками — или стирала, или окунала их в бензин, — одевалась очень элегантно, несколько старомодно. Оставляла сыну записку: „Ужин там-то и там-то“ (на случай,
Быт в проходной комнате на Варсонофьевском был нелеп, но как-то не задевал молодых людей, которые что-то самое главное открывали в самих себе и в жизни.
«Чем, собственно, я была нужна Яхонтову, и зачем? — через тридцать лет задала себе трезвый и чуть горький вопрос Попова. — Будет ли достаточно, если сказать, — непосредственностью моего восприятия, реакцией, отражающейся, допустим, на выражении лица — так было в начале нашего пути… Была ли это потребность в постоянной аудитории, некоем отзвуке? На безрыбье и рак рыба — может быть, это было и так. Но почему-то Яхонтов ориентировался на мое восприятие, и у меня бывало ощущение, что порой я являюсь… барометром с поднимающимся столбиком ртути».
Так оно и было, судя по всему. Художнику нужен такой барометр, он безошибочно отыскал его и захватил с собой — в Москву. С тех пор, что бы он ни делал в искусстве, он был тайно оснащен куда лучше, чем раньше. Он нашел человека, который в него безоглядно поверил, и сам в свою очередь навсегда поверил ему.
Ни внешнего, ни внутреннего благополучия не найти в этих судьбах, с 1921 года сплетенных. Не таковы были характеры. Не таков был их путь в искусстве. Но юность свою Яхонтов и Попова считали счастливой, и, наверно, были правы.
Она была богатой. Не материальными благами — плевать на это они хотели, — а надеждами, верой, открытиями, впечатлениями, наконец. Иным целой жизни потом еле хватило на разбор этих впечатлений.
Когда в милом Мансуровском переулке Яхонтову показали на дверь, это было обидно. Он шел и оплакивал Вахтангова, лежащего на Ново-Девичьем, вспоминал с тоской репетиции «Турандот», читал своему учителю стихи Блока. А сам при этом посматривал вокруг, потому что вокруг было очень интересно. Тем и было удивительно время, что на улице, в толпе человек не чувствовал себя одиноким и несчастным.
Художников тянуло на площадь, поэтов — к трибуне, актеров — к громкому слову и открытому общению. Улица 20-х годов вступала в конфликт со всякой замкнутостью.
Улица притягивала, вселяла веру, поддерживала. Хитрый Мейерхольд это быстро понял: распахнул двери своего театра, отменил плату за вход, оголил подмостки, выкинул бутафорию («забыв» на сцене старое пыльное зеркало, на котором чей-то палец вывел предельно краткое слово).
Кому что, а Яхонтову по душе оказался этот дух времени. Он пристрастился к улице с тех самых пор и на всю жизнь. Лишь отчасти эта привязанность была вынужденной — из театров гнали, а домой идти не хотелось. У мамы ждал обед и чистая рубашка, но дома, по существу, не было. Они с Лилей не столько жили в комнате на Варсонофьевском, сколько бегали отсюда. У мамы сложилось твердое убеждение, что ее обожаемого, воспитанного сына украли, увели. На самом деле, и мама его не воспитывала, и «воспитанным» он никогда не был, и из дома не Лиля его уводила, а он Лилю тащил, еще до нее освоив этот в высшей степени интересный и поучительный способ существования — под открытым небом.
— Пойдем на Знаменку, в музей?
— Пойдем.
Он показывает ей чудо: Ван Гог, Матисс, Гоген. Таитянки Гогена удивительно похожи на Лилю. Та ошеломлена — не этим сходством, а вообще красками. Она сама рисует, и вот теперь краски Гогена, Матисса так и лезут в глаза. Зажмуриваешься, а в глазах — краски, краски…
— Кто тебе больше всех поправился?
— Ван Гог.
— Молодец.
Погрелись в музее, вышли на улицу.
— Сегодня в Политехническом Луначарский, пойдем?