Власть над водами пресными и солеными. Книга 2
Шрифт:
Когда-то я была такой же. Записывала в бессмысленные скоты всякого неспособного узнать автора по заезженной цитате, смыслы которой плодятся, точно крысы и уже принадлежат не автору фразы, а лишь тому, кто ее к месту прилепил. Сетовала на уменьшение бумажной массы на душу населения. Предрекала миру черные безбумажные дни — дни поголовного бессмысленного скотства, не замечая, что моей веры тут ни на грош, что за всем стоит удовольствие покаркать хором, на которое писателей тянет, будто на пьяное хоровое пение "Шумящего камыша" и "Ой-мороз-мороза"…
Мне было приятно ощущать себя обломком великой эпохи, бесценным кусочком мозаики, за который археологи спустя века землю будут есть, лишь
Изменения пришли, будто осенние ветра. Герка взрослел, пришлось и мне взрослеть вместе с ним. У мира появилась новая цена, кроме той, которую вселенная могла заплатить за мою личную историческую ценность. Мир вздорожал. Теперь в нем жил мой приемный сын, значит, и реальность должна существовать, должна развиваться — для него, для Геры. И так и быть — для его поколения тоже, для поколения его детей, моих гипотетических приемных внуков. Пусть они ищут мудрости в кино, а не в книгах, пусть жмут на кнопки, пусть тонут в информационном потоке, пусть сливаются с неотвратимой, незнакомой мощью, плавящей границы между странами и временами. Я не буду тащить реальность за собой в могилу, точно брокер, играющий на понижение.
С трудом, кряхтя и ужимаясь, в мое сердце влезало великодушие.
Это очень трудно — быть великодушным, если ты творческая натура. Наши амбиции замешаны на зависти, на соревновании с потомками — так же, как с предками, современников мы то берем в соратники, то прогоняем на ту сторону баррикад. Мы повторяем, что сравнивать нас друг с другом глупо, невозможно, а сами то и дело сверяемся: кто у нас на сегодня лучший? В школьные годы мы не были так озабочены своим местом в подростковой иерархии. Ну, зато к старости додурели. Неудивительно, что вчерашние дети нас не любят. Мы еще противнее тех, кого в юности называли «основными» — королей и королев класса, чванящихся импортными джинсами.
Тех, кто так ничего и не понял про свое эгоистическое желание повысить «себястоимость» за счет гибели цивилизации, я теперь тоже презирала. И не за компанию с Геркой. Не хотелось мне обустраиваться в этом мирке, за пределами которого ни один из нас ничего не значил. Не хотелось становиться за прилавок на ярмарке тщеславия. Но и порвать со стремительно уходящей в топи творческой Атлантидой не получалось. Слишком долго мы сживались друг с другом. Атлантида пропитала меня насквозь, пустила корни в моей жизни, пронизала ее своими метастазами. Творческая стезя неоперабельна.
Возложенное на нас, писателей, и вложенное в нас же сочетаются, как смыслы карты Таро. Взять, например, какого-нибудь Дьявола с его внеэтическим бесстрашием, с тягой к познанию путями искушения… Романтически-архетипический образ одинокого героя/злодея. А в реальности отражается человечишка, упоенный убогой властью своей над школьниками, пациентами, клиентами, просителями и посетителями. Тот же Дьявол, измельчавший до чинуши. Великие задатки, деградировавшие до бытовых пакостей.
Иногда мне кажется: это наша плоть, отстраненная от дел, мстит нам за пренебрежение. Мы полагаем, она ни на что не способна, кроме как жрать, болеть и трахаться. Мы с трудом заставляем ее ВЫГЛЯДЕТЬ, проводя скучные часы на тренажерах, но ленимся искать своему телу достойное занятие, чтобы оно выразило себя так же, как мозг, которому не дают ни отдыха, ни сроку, лишь бы не прерывался поток словесной руды, а если уж быть до конца откровенным, то просто пустой породы… Все потому, что нам нужны эти отвалы!
Мы забыли, для чего человеку тело. Мы пустили корни внутрь диванов и даем миру советы из пухлого подушечного брюха — все, даже я.
А в результате тело перехитрило нас. Все наши истории — о нем. Как оно жрало, спаривалось и болело. В одну эпоху, в другую, в сбывшемся и в несбывшемся. На Западе, на Востоке, в космосе и в небытии. Где бы ни пребывал персонаж, его тело захватывает все внимание публики. Когда мы вводим в историю разум, он кажется слабосильным и неуместным напарником истинного героя. Мэри Сью/Марти Стью — и их смешной дружок, годный лишь на то, чтоб попадать в переделки. А тело расхлебывает за бестолковым мозгом, позирует то с мечом, то с арбалетом, то с оралом, то с коромыслом. Оно захватило все первые позиции, оно диктует мозгу идеи для осмысления, оно бликует во вспышках фотокамер и оттесняет мозг от свершений и наград.
Гере, конечно, не до сложностей и тонкостей. Он просто считает всю нашу камарилью противной. А я не имею что возразить.
— Ге-е-е-ерочка, здравствуй! — расплывается Бесстыжая Толстуха и облепляет Герку сразу со всех сторон. Среди писательниц полно запущенных баб, по разным причинам махнувших на себя рукой, — озлобленных, стеснительных, печальных. Но эта противнее всех. Манифест сексуальности жирников весьма средних лет. Сомневаюсь, что ей ДО ТАКОЙ СТЕПЕНИ нужен мужик, как она показывает. Собственно, Толстухе нужны манифесты, а не мужики. Показать миру, что ты еще женщина. Что под этими слоями жира ты ничуть не изменилась и все та же задорная девчонка, от которой парни… скорее всего тоже шарахались.
— Как поживают твои хомячки? Многих от заворота кишок спас? Хозяева тебе памятник задолжали, малыш: ты в полный рост, обвешанный хомяками! — скрежещет Кащей, подгребая к нашим берегам полюбоваться на привычно-комичную картину: мой могучий племянник, с трудом выдирающийся из потных телес Толстухи. Каждый раз, как эта ходячая липучка цепляется к Герке, Кащей вырастает как из-под земли. Они — не последняя причина отвращения, которое Гера испытывает к писательским сборищам.
Кащей и Толстуха всегда ходят парой. Они друг для друга настолько неаппетитны, что прекрасно спелись и не дают остыть огню садизма, полыхающего в душе у каждого из них. Две пары глаз сканируют всякого, кто окажется поблизости и безошибочно высвечивают слабые места. Жирник атакует физически брезгливых, мучает объятиями и разговорами о натурализме в искусстве. Кащей бьет в то, что человеку дорого. Гадит влет во все потаенные, излюбленные уголки сердца. Гера не раз наблюдал, как они проделывали это со мной. И не раз испытывал отвратительную мощь этих двоих на себе.
— Убери руки! — вдруг произносит Гера. Коротко и деловито. Без болезненно искривленного лица, доставлявшего Толстухе мазохистское наслаждение нежеланностью и садистское ощущение власти над слабым. — Хватит меня лапать. Хочешь поздороваться — скажи с трех шагов "Здрасьте!" и иди дальше. Я твоего имени не называл.
Жирник застывает. Застывает сразу, одним куском, точно замороженная на крюке свиная туша. Она понимает, что лишилась одной из самых любимых своих игрушек. Толстуха привыкла мучить нас, воспитанных людей, терпеливо принимавших ее объятья, ее тошнотные рассуждения, ее гнусного спутника и всю эту омерзительную ауру самовлюбленного уродства, которую она тащит за собой многометровым изгаженным шлейфом.