Вляп
Шрифт:
А стенка - печь гончарная брошенная. Фатима на меня цыкнула, достал из сумы баклажку. Бормотуха какая-то, судя по запаху. Сама рот прополоскала, по-обливалась, на меня брызнула... пошли.
Гончары хоть и не город, а свою огороду имеют. В огороде - ворота, в воротах - стража. Пока Фатима со стражей ругалась, я по сторонам смотрел - как же тут от ворот до той хитрой печи заброшенной добраться. В каждой приличной крепости должен быть свой подземный ход. В Киеве их наверняка несколько. Но вот вывести внешний конец в гончарную печь...
Фатима выразительно обругала стражу.
Вниз, почти бегом, вправо - на Подол.
"Алеет восток. Китайцы в поле идут. Горсточку риса держат в руке. Славную песню поют".На Подоле еще не поют, но уже копошатся во всю. У перевоза толкотня, гам, шум. Всем надо быстрее, а лодок мало. Это Кию здешнему было хорошо. На сотню вёрст один перевозчик. Да и то - раз в год по обещанию. Фатима влезла в эту кучу, кого плечом двинула, одному саблю показала, другого вообще в морду, кого-то за плечо да в воду. Круто. Мне машет. Бегом с хотулями. "Хватай мешки, вокзал отходит". Погрузились.
А Фатима-то как пьяная. Это с глотка-то бормотухи? Раскраснелась, рука все время на сабле, чуть-что - вздёргивается и скалится. Ё-моё. И правду пьяная. От одежды. Мужской. От сабли на поясе. От воли. Может мужу свободному в морду дать и ничего. Её, бабу, служанку гаремную, вольные мужи боятся. Вот, оружие под рукой. Где еще видано, когда девка-прислуга из гарема с саблей в руке ходила? И никто не видит, что это баба, что она эту саблю держать не умеет. Быть мужчиной здесь - счастье, быть мужем оружным, сильным - счастье вдвойне. Это мир мужей добрых. Не в смысле душевных качеств, а смысле роста, веса, объёма. А остальные все... насколько эти "добрые" позволят. Вот теперь и Фатима попала в число избранных. Хоть не надолго, хоть в маскараде с переодеванием. Но - король. При её росте - первый среди прочих.
Переправились. На берегу табор. Стадо возов. Эти в Киев хотят. Товары везут. А нынче там еще и войско. А что вои делают перед походом? Правильно - гуляют на последнее. Или - не все вернуться, или - новое добро будет. Или и то, и другое.
Протиснулись, протолкались. Фатима меня на пригорок какой-то вывела, сумы сбросила.
– - Сиди здесь. Сойдёшь с места...
Глаза бешеные, на губах оскал. И вправду: зарежет торк торчёнка своего. Хоть прямо на глазах у толпы. И - никто ничего. Дикие, степняки... меж них влезать...
А на той стороне солнечный свет уже накрыл весь город. С церквами, стенами, теремами.
Город, где я стал холопом, где остались непохороненная моя первая женщина. И первый мужчина. Мой первый господин и моя первая любовь. Где меня самого впервые назвали "господином" и вбили премудрости истинного служения. Где я впервые сыграл женскую роль и роль прогрессора-инноватора.
Много чего было здесь первое. И - единственное. Поскольку впереди у меня - скорая и насильственная...
Я думал, что больше никогда не увижу этого города. Умру или выживу - здесь для меня нет места, здесь мне все равно всегда смерть.
Снизу от реки поднималась телега. Рядом с возницей сидела на передке знакомая фигура - Фатима. Нашла-таки нашего ездового. Я начал спускаться, волоча за собой сумы с барахлом. Фатима смотрела прямо на меня. Два небольших чёрных зрачка. Моя смерть на меня смотрит. Вариантов нет. Ни убежать, ни уговорить, не откупится. Она меня зарежет. Во исполнение и с удовольствием. По спине прошёлся озноб. Ужас. Смертный. Меня везут на казнь. Поехали.
Через девять лет около того же времени весной я снова уходил из Киева. Угонял последние свои обозы с полоном и хабаром. Мы сидели в сёдлах на левом берегу Днепра, от перевоза вытягивали мои возки. Рядом препирались меж собой два русских князя, два Глеба, дядя и племянник, Глеб Юрьевич - новый князь киевский, и Глеб Андреевич - наибольший воевода русского войска. За Днепром был хорошо виден город. Свежая зелень уже затягивала чёрные проплешины сожжённых подворий. Князья, присланные проводить меня, спорили что восстанавливать сначала, что потом.
Я смотрел на ограбленную, но снаружи не пострадавшую Десятинную, на синий верх бесколокольной Андреевской, на неизменный Михайловский златоверхий, вычищенный владимирцами изнутри до пустого эха. Мне очень хотелось никогда не возвращаться в этот город. Но я уже чувствовал и знал, что придётся снова идти сюда и снова вычищать это кубло огнём и мечом. Пока не станет "мати городов русских" вести себя как положено доброй матушке. А не девке гулящей, которая только и рада, что зазвать к себе хоть кого. Да сразу на спинку упасть и ножки раскинуть.
От перевоза вытянули очередной возок. Из-под занавески глянули на меня женские глаза. Не та женщина, не так смотрела, глаза совсем другие. Но снова пробрал меня озноб. Не страха смерти, а восторга. Вот ею, этой чужой женой, её телом и душою, разумом и неразумностью, сотворил я великое дело - пробил стену. Берег того русла, что зовётся "течение истории".
И вся эта мешанина, подобная горному селю из воды и грязи, вывороченных валунов и выкорчеванных деревьев, селянских крыш и унесённых овец... Все, что зовётся Святая Русь, уже поворачивает, ползёт, лезет, выдавливается и выпихивается потихоньку, не понимая этого - в новое русло.
Надо еще будет каждый день долбить и расширять эту дыру, надо ставить препоны в старом русле, чтобы не пошло все это прежним путём. Да и новое русло, хоть и уводило от бед мне известных, но к иным, мне покуда неизвестным бедам могло привести.
Но! Я это сделал!
Господи! Ты дал мне силы и разум. Вот я, перед лицом твоим. Делаю что могу, по мере сил собственных и собственного же разумения. От тебя принятых. И если не будет от трудов моих толка, то и грех сей на тебе будет, Господи.