Вне закона
Шрифт:
— Командир Ветринского отряда. Отстал ты, я погляжу, от жизни. Парторгом был в Ветринке при нашей власти. Отряд будь спок, молодежи много. Только они не под стать армейским, пленным да окруженцам. Весь день матчасть с Полевым долбили, а как сунутся в бой, мигом из башки вылетало — с какого конца винтореза стрелять надо. Им туда кадровых хохлов подкинули — эти аж хиреют без строевой, они штатских быстро обучили. Баб у Мордашкина развелось — уйма! Может, и рад был от Женьки с Алеськой отделаться… А Полевой никак не желал их Самсону отдать. Сестру Юрия Никитича нашего так и не отдал, отстоял, хотя сам Юрий Никитич просил… Наши хохлы там сделали свое дело. Сегодня Самсонов
— Вспомнил!
— Тьфу, точно пыльным мешком из-за угла! Чуть ухо тебе не оттяпал, друг ты мой ситный. Чего кричишь?
Вспомнил, где платок этот видел. Что на Женьке был. Еще в Бахани Кухарченко его взял — пригодится, говорит.
Вот и сгодился. Третья свадьба в отряде. Как же! Самсонов с Олькой — раз, Козлов с Алкой — два, и вот теперь третья пара молодоженов объявилась. Медовый месяц справляют. Мед и кровь. Кухарченко тут такие африканские страсти разведет! Теперь дело за Ивановым да Перцовым. Вот комиссара нам подсунули — срам один! Будто подходящих людей нет, настоящих партийцев — вроде Самарина или Борисова… А женихов хоть отбавляй! Говорят, Иванов на Алеську зарится. Насчет девок-то он герой, ни одной проходу не дает. Скоро все женатиками заделаются. Девок в лесу что комарья в июне развелось.
Сообщение о жениховстве Иванова неприятно поразило меня. Вот так соперник! Неужели девушка с такими глазами даст испортить себя в отряде, неужели не станет настоящей партизанкой?
Цокая ножницами над моим ухом, Баламут продолжал:
— И как они все не понимают, командиры наши, что этим самым они себя перед нами роняют? Командир должен во всем себе отказывать, отцом быть. Одной награды должен добиваться — уважения нашего. А у них одни розни да козни. — Тут вихрастый парикмахер выразил свое полное неодобрение жениховством наших командиров в длиннейшей непечатной тираде. — Так о чем мы трепались? — спросил он, передохнув.
— Командирами ты возмущался, что переженились они. Но ведь это не так уж плохо. Вот если менять своих жен начнут…
— Капитан теперь в сторону санчасти и взглянуть не смеет, — язвительно проговорил Баламут. Ольга его, фря эта, под каблучком держит. Командиры даже семейную кухню себе устроили, коров нагнали, молочком со своими шмарами балуются. Нам с тобой баланда, а командирским шмарам свиные отбивные со штабной сковородки. Ей-богу, краснеть приходится за капитана! С него другие пример берут. Жаль все-таки девчат. И все Самсонов виноват. Работы завались, и боевой и хозяйственной, а попробуй-ка заставь капитанскую подстилку белье твое выстирать — засмеет или жаловаться побежит. Я теперь только и допер, почему блатяги таких баб шалашовками называют — валяются круглые сутки в шалашах, палкой не выгонишь!
— Ну не все же такие.
— Не все. Вот жинка врача нашего, Юрия Никитича, — Люда. Не ест, не спит — с ранеными, как с малыми детьми, возится, Алеська с Юлькой, санитарки наши, тоже боевые девчата — любому партизану вроде Киселева нос подолом утрут. Жалко будет, коли перепортят их. Вот Надька наша, отвага девка была, плевать, что из себя красивая. Нет! Обидно за девчат.
Из шалаша санчасти доносились взрывы девичьего смеха. «Неужели Алеся поддастся этому лупоглазому обормоту Иванову?» — с тоской думал я.
— Все от капитана нашего зависит. Девчата не знают даже, что значит быть настоящими партизанками. А то краснели бы, слушая, как их по радио Большая земля славит. Чего расселся? Слазь! С тебя табаку на закурку. Или бриться будешь?
Я в смущении провел по гладким щекам.
— Брился я недавно, — слукавил я.
— Врешь! Бриться будешь годика через два. Следующий!
Баламут сунул толстенную самокрутку за ухо, а я закурил и побрел по лагерю, раздумывая над услышанным. В ушах еще громыхали Васькины ругательства. Его «блатная музыка» смешила меня. Я уже понимал, что он «стучит по блату» не потому, что близок к воровскому мирку, а потому, что, как и многие наши не шибко образованные парни, по уши влюблен Васька Баламут в дешевую и заразительную «воровскую романтику».
А дела в штабе действительно принимают все более неприглядный вид…
Кухарченко загорал на краю поляны, развалясь в синих трусах на цветном одеяле, фальшиво напевая «Броня крепка, и танки наши быстры…». На этом месте, вспомнилось мне, «ядро отряда» недели три-четыре назад обсуждало поведение Нади Колесниковой. Раньше здесь были кусты, а теперь от них и следа не осталось, так разросся лагерь.
— Зазнался ты, командующий, — сказал я.
— Чего это ты? — заморгал он удивленно. — Политинформацию пришел мне, кореш, читать? Сами с мозгами!
Я опустился на траву. Надо, очень надо ему мозги прочистить, да не комиссар я, не Богомаз.
— Не зазнался, а в гору Алексей Харитоныч пошел, — улыбнулся он самодовольно.
— Парень ты геройский, а тоже… обабился.
— А тебе что — кралечка моя глаза колет?
— Не только мне — она всем мешает.
— Чушь! Когда знаешь, что можешь накрыться завтра, от жизни берешь все сегодня. И чем я хуже Самсонова?
— Ты лучше Самсонова, а из кожи вон лезешь — хочешь стать таким же, как он.
Алексей Кухарченко — самый знатный из хачинских партизан: Перед ним преклоняются, его боятся, ему подражают, любят за сумасшедшую храбрость. В бою он заражает других своей удалью, безграничным нахальством. Много разных легенд ходит в отрядах о подвигах этого ухаря. Лешку-атамана любят за его неизменное счастье. Каждая руководимая им операция обещает быть увлекательной. Он не дорожит жизнью подчиненных, в чем часто упрекают его рассудительные люди, но не ставит ни во что и собственную жизнь. Не веря ни в бога, ни в черта, он по-своему суеверен, полагаясь во всем на неизвестную в астрономии счастливую звезду, оберегающую его от смертоносных девяти граммов — против легких ранений он в принципе не возражает. Среди безусых хачинских партизан многие тянутся за «командующим», не только показывая в боях чудеса храбрости, но и старательно копируя его жесты, развязную походку, блатную речь. Еще недавно тянулся и я за ним…
Лешка-атаман сильно изменился. Впрочем, нет, — изменился не столько он, сколько я. Еще вчера я прощал ему многие его слабости. Пытаясь укрепить пошатнувшуюся веру в своего прежнего героя, твердил себе, что какие бы мотивы ни руководили Кухарченко, он заслуживает больше орденов, чем может уместить его молодецкая грудь. А сейчас я говорю себе другое… Кухарченко уже не просто герой партизанщины, он подумывает теперь о славе на Большой земле, о Золотой Звезде Героя Советского Союза. Он направил свой одноколейный ум на достижение личного успеха, и ничего теперь не удержит его. Ни немцы, ни Надя Колесникова, ни кровь подчиненных ему бойцов, ни даже Самсонов… Он знает — Самсонов свирепо завидует его славе бесстрашного вояки и втайне побаивается его. А бояться и завидовать значит у Самсонова ненавидеть. Но он знает также, что Самсонов дорожит им. Слава Самсонова, этого «удельного князя», держится не в малой мере на ратных подвигах начальника его дружины — Кухарченко.