Вне закона
Шрифт:
— Что ты! — испугался я. — На нас навалятся штурмовые группы! Мы залегли в окопчиках возле школы и открыли пулеметный огонь по центру села. Мы не видели полицейских. Сквозь нашу огневую завесу, мы знали, полицаи не посмеют сунуться, не смогут занять школу. Слева и справа от нас бушевала стрельба. В черное небо взмывали осветительные ракеты, озаряя все вокруг призрачным, дрожащим светом. Из застрех крыш вылетали и бестолково метались воробьи и ласточки.
— Порядочек! — кричал Богданов пулеметчику, — Поддай-ка еще, Евсеенко! Жарь, лупи
Он быстро нагнул голову. С визгом пронесся рой пуль. За ближними домами — россыпь винтовочных выстрелов. Там полицаи… Совсем близко, слева и справа, загорелись хвостатые ракеты. Пулеметчик Евсеенко застрочил из ручника туда, куда они упали. Из трех наших пулеметных стволов вырывались трепещущие языки пламени. В ушах резало от непрерывного, давящего грохота. Я раскрыл рот, грохот стал глуше. С воем сирены пролетела жариковская мина. Справа высоко в небо вскинулось желтое пляшущее пламя. Его быстро заволокло дымом, оно стало багровым. Пламя росло ввысь, росло вширь… Его пронизывали зеленые стрелы трассирующих пуль. Чеканя каждый выстрел, стучал где-то слева станкач. Яростнее, частя, захлебываясь, заливались «Дегтяревы». Рвали воздух судорожные автоматные очереди.
— Кончай! — закричал я пулеметчику Евсеенко. Он не слышал меня, и я легонько пнул его ногой. — Кончай! Наши подходят!
Прямо на нас, пылая ярче полуденного солнца, опускалась косматая ракета. Она упала усамой школы, зашипела, стреляя искрами, задымилась. И сразу завыли, завизжали пули, шлепали о бревенчатые стены, о кирпичный фундамент школы.
Ракету! Красную ракету! — завопил я, толкая Богданова.
Богданов ругался, прижимаясь щекой и плечами к земле, — у нас не было ракетницы.
Уже не один пулемет, а, казалось, все имеющиеся в этом мире пулеметы решетили ржавскую школу. Они косили репейник и высокую траву перед окопчиками. Визгливо рикошетили пули. С шипением врезались трассирующие в дерн. Перед лицом вырастали фонтаны земли. Земля прилипала к потному лицу, забивалась в ноздри и уши, лезла в глаза. Я слился с землей, желал бы провалиться в нее. Нас спасали окопчики, но полицаи, сволочи, не успели их закончить, поленились — окопчики были слишком мелки. Отползать? Выбраться из этой чудесной ямы? Ну нет уж! Забыться, потерять сознание, переждать этот убийственный шквал…
— Пора бы, елки зеленые, и перекур объявить! — кричит мне на ухо Богданов. На душе становится легче. Я широко, хотя и не очень естественно, улыбаюсь ему:
— Может, белый флаг выбросить? Сдаться своим?
Чей-то раздирающий душу вопль возник неожиданно, покрыл на миг шум боя и так же неожиданно и страшно оборвался. Крик, казалось, подхлестнул атакующих. Град пуль с новой силой забарабанил по стенам школы.
— Нашего ранили! — прокричал Богданов, железными пальцами разгребая землю, плотнее прижимаясь к ней.
— Нужно дать знать! — закричал я, надсаживая голос, не веря, что Богданов может слышать меня в этом грохоте. — Надо дать знать! Нас перебьют всех! Слышишь? Дать знать!
Богданов не отвечал. Я продолжал кричать, но он зажал мне ладонью рот. Справа что-то кричал Евсеенко. Я быстро повернул к нему голову, с одной щеки на другую.
— Не стреляйте! Не стреляйте! — выкрикивал он. — Тут свои! — Кашель оборвал его крик. Он посмотрел на меня дикими глазами. — Капитана убили!
— Какого капитана? Какого? — заорал я, чуть не вскочив на ноги.
— Да этого, длинного, из хозчасти… — И он снова завопил, приподымая голову — Не стреляйте! Тут свои!
И снова раздался переворачивающий душу крик. Крик этот перешел в высокий, нечеловеческий визг. Кто-то визжал протяжно, безостановочно, не переводя дыхания. Даже все нарастающий шум боя не мог заглушить этот визг. Он лез в уши, резал и пилил мозг.
— Отползай! — заорал я и перекинулся через Богданова. — Назад! Нас всех тут… — Новая струя трассирующих пуль, прерывистой красной молнией сверкнувшая над головой, заставила меня прижаться к земле, замереть. — Отползай! — закричал я снова.
Я наткнулся на неподвижно лежащего человека, обнял его за плечи, затряс его.
— Куда ранен?
Человек не шелохнулся, не ответил. Неужели убит? Я схватил его за волосы, приподнял голову. Узнал бойца своей группы. По перекошенному лицу его ручьем катились слезы, скривленные губы что-то шептали. Мокрые щеки, вытаращенные глаза отражали переменчивое сияние разноцветных ракет. Он не был ранен, он просто обезумел от страха. Нахлынувшее на меня чувство презрения и гадливости помогло мне справиться с собственным страхом… Я полз дальше и нашел наконец раненою. Когда я дотронулся до него, он снова завизжал. Он лежал на спине, приподняв колени.
— Куда ранен?
Визг не прекращался. Я хлестнул его по щеке ладонью.
— Замолчи!
Я взвалил его на спину. Он крепко, как тонущий, обхватил мою шею. Рука наткнулась на валявшуюся в окопчике винтовку. «На фронте раненого полагается с оружием выносить!»
Я полз и каждым нервом прислушивался к визгу маленьких свинцовых жучков… У подножья высотки — гут тоже свистели шальные пули, но их было мало, пролетали они высоко, и жить здесь можно было до глубокой старости — я спустил со спины раненого и встал, разминая руки и ноги. С холма слетел врач Мурашов. За ним бежала Алеся Буранова.
— Ну как у вас там?
— Плохо, Никитич, есть убитые. Вот раненого приволок.
— Куда ранен?
— В спину ниже талии, — деликатно ответил я, поглядывая на Алесю.
Юрий Никитич мигом скинул сумку, нагнулся над раненым, стал обшаривать его — словно обыскивал. Теперь я узнал раненого: это был Федька Иваньков, семнадцатилетний паренек из Рябиновки, совсем недавно пришедший в отряд. Никитич стал снимать с Федьки штаны, а Федька вдруг заговорил:
— Паразит! Нашел куда стрелять. Фашист проклятый, на всю жизнь осрамил. Вот гад!