Вне закона
Шрифт:
— Ауфвидерзейн! Физкультпривет! Пишите!..
Снаряды рвались вдоль опушки — каратели пытались отрезать нас от леса.
В лесу Гущин и Богданов устроили перекличку и доложили Кухарченко: все в сборе. Не мешкая, подгоняемые пушечными выстрелами и близкими разрывами снарядов, мы двинулись вслед за небольшим обозом, поджидавшим нас в лесу, к партизанскому району. Немцы не рискнули сунуться в лес. Волнение, вызванное застигнувшим нас врасплох нападением, постепенно спадало, высыхали на ветру потные лица, дышалось спокойнее. Но долго еще все проклинали Кухарченко — увлекшись как мальчишка мотоциклом, он не выставил в Медвежьей Горе постов. Беспечность этого ухаря чуть было не привела к окружению и, возможно, полному истреблению отборной группы. Хорошо, что каратели не накрыли нас в хатах, а повели
Все мы это высказали Лешке-атаману — он поджидал нас на лесной дороге с пустым бензобаком. Но он только хохотал, слушая нас, припоминая всякие смешные подробности отступления — сапоги Киселева, горлач Барашкова, а потом взял да уснул сном праведника на телеге.
Торжественно и гордо входили мы вслед за обозом с трофеями в Александрово — столицу Хачинской партизанской республики. По улице стлалась пыль, вся она была испещрена множеством копытных следов, пастухи и подпаски еще щелкали за околицей трескучими арапниками. Александровские девчата, спешно причесываясь, надевая сапоги и ботинки, выбегали из хат, пестрыми стайками стояли у калиток светло-русые, тонколицые, загорелые, сероглазые и голубоглазые, застенчиво улыбаясь победителям, переглядываясь с теми, кому они особенно симпатизировали. Поправляя платки, стреляли глазами молодухи-солдатки. Чумазые белоголовые хлопчики бежали за подводами, вразнобой шмыгая носами, наполняя воздух звонкими, пронзительными криками: «Дяденька! Дай за ППТТТ подержаться!» Выходили на крылечко седые старики в суконных жилетках, истово крестились при виде наших окровавленных трофеев, зазывали к себе «поснедать» — на завтрак. Загомонила, всколыхнулась вся веска…
Кухарченко проснулся, соскочил с телеги, побежал рысцой разыскивать бензин для мотоцикла из запасов бывшей МТС. И не успел я окатить голову у колодца, как он уже носился взад и вперед ревущим и сверкающим метеором из никеля и голубого лака, пугая кур пулеметными выхлопами. Тут уж, на звук мотора, даже древние деды слезли с печей посмотреть партизанскую технику!
Со стороны Хачинки в село медленно въезжала на подводах еще одна группа нашего отряда. Шум внезапно стих. В воздухе пахнуло опасностью, несчастьем. Царапал по нервам жалобный визг немазаного колеса… Я протиснулся сквозь толпу наших бойцов и селян, мгновенно окруживших одну из подвод. На подводе с меловым лицом лежал вейновец Сирота. Что сталось с этим румянолицым здоровяком! В лице ни кровинки, подбородок и шея залиты розовой слюной… Он лежал на боку, закатив глаза, судорожно вцепившись в грядку телеги. Почти вся спина его была наспех, неуклюже перевязана неровными, бахромистыми бязевыми полосами — видно, кто-то разорвал свою заношенную рубаху. Сквозь ткань тут и там проступала кровь. На передке сумрачно сидел долговязый Щелкунов, сердито отгоняя кнутом мошкару. Он неохотно, устало говорил:
— Влипли. Ефимову вздумалось в Никоновичи днем нагрянуть. Даже речь толкнул: «Давайте, — говорит, — отомстим за Богомаза!» Мы, конечно, не прочь, хотя знаем, что не больно-то Ефимов с Богомазом обожали друг друга. Ну, мы прямо в село поперли. Немцам в лапы. Они нам дали пить… Я вбегаю в дом, а они с чердаков, из автоматов… — Щелкунов вздохнул, окинул нас тусклым взглядом. — Колька-пулеметчик прикрыл нас огнем. Вы знаете его — Емельянов, мариец наш. Кабы не Емельянов — каюк бы нам всем, хана! Чудом спаслись, а Колька Емельянов остался. Мы ему кричали, а он, сами знаете, трошки глуховат был после лагерных побоев. Садит по немцам да садит. Обошли его фрицы и… насмерть. Оставить пришлось. Сироту я кое-как вытащил. Четыре разрывных ему немцы в спину всадили. Собственными глазами видел — ребра, легкие и все прочее. Чего уши развесили — везите раненого на Городище.
Щелкунов спрыгнул, бросил вожжи и, сунув кнутовище партизану-хозяйственнику, строго приказал:
— Мух не подпускай! Кочаном отвечаешь!
Он подцепил с подводы автомат, стряхнул с него сено и, тут только заметив меня, кивнул.
— Привет! Скажи, что за трогательная забота о Сироте? Не ты ли призывал нас не брать бывших военнопленных и местных в партизаны?
— Я? — изумился Щелкунов. — Кого ж тогда брать? — Потом смешался. — Так это когда было! — И вспылил вдруг: — Я ж тебе не напоминаю, что ты тоже когда-то соску сосал! — Он пристально посмотрел на меня. — Не узнаю я тебя, Витька. Здорово ты изменился за последние дни. Что с тобой-то творится? — Он помолчал. — А ведь не только я был против бывших пленных и окруженцев. Я рассуждал как мальчишка, хотел, чтобы только мы, десантники, родину спасали. А Самсонов? Теперь мне ясно: плен и окружение он использовал против хороших людей, против более опытных и старших командиров только для того, чтобы себя над ними поставить…
Мы молча прошли мимо лавочки, на которой в тени развесистой яблони сидел в обнимку с александровской красавицей румяный, как наливное яблоко, горе-десантник Киселев. Он застенчиво прятал босые ноги под лавкой. Прошли мимо колодца, где наши ребята хохоча поливали студеной водой истошно вопивших девок с непокрытыми светло-русыми головами, мимо Богданова, учившего деревенских огольцов стрелять из всамделишного пистолета, мимо отрядного повара, наблюдавшего за погрузкой караваев свежеиспеченного хлеба…
Смех парней и горе матери, веселый визг девчат и еще гремящая в ушах стрельба карателей. Сегодня Александрово — партизанское село, а завтра сюда могут прийти каратели, которые сейчас бесчинствуют в Медвежьей Горе. Неуемное жизнелюбие неунывающих парней и смертная тень на щеках Сироты. Все это рядом, все неразрывно переплетено…
Мы вышли в поле. Алый отблеск заката напомнил мне вечер, когда я увидел сожженную Красницу. Потом вспомнилось недавнее и такое далекое утро, когда Володька и я возвращались в лес, побывав в гостях у Минодоры. А теперь Володька не узнавал меня, а я лишь с трудом узнавал Володьку.
— Вспоминаешь? — спросил я после долгого, нерешительного молчания. Я еще ни разу не говорил с ним о Минодоре. — Как «кого»? Сам знаешь.
Скрывая волнение, Володя полез в карман, вытащил мятую пачку трофейных сигарет «Бергманн приват». Потер грязными, бурыми от запекшейся крови пальцами воспаленные глаза. Он протянул мне сигареты — эту пачку распечатал утром немец в Пропойске, а докуриваем мы…
— Ну и едок же тот фрицевский табак!.. — закашлялся Щелкунов. — Слыхал, со стариком-то ее что вышло? — Дым сигареты совсем скрыл его лицо. — Тузик и тот сгорел… Домой на пустое место старик с пасеки пришел. Я его в отряд хотел забрать — отказался. «Дом, внучка», — говорит. А ни дома, ни внучки… Совсем спятил старый. И что ж ты думаешь? — Щелкунов скорчил какое-то дикое подобие улыбки. — «Гробница» наша через несколько дней через Красницу ехала — он взял да и удавился на обгорелой яблоне. Думал, каратели опять едут, а то наши хлопцы мимо мчались… А эти черные трубы там — как памятники стоят! Э-э-э, не стоит зря вспоминать… — Щелкунов выплюнул недокуренную сигарету. Скрипнул зубами. — Огонь, дым… Я теперь не могу у костра сидеть, не могу в огонь смотреть…
«Не стоит вспоминать», — сказал Щелкунов. Я тоже не хотел вспоминать, говорил себе, что партизану некогда оглядываться назад, некогда думать, размышлять. Скорость жизни здесь столь велика, что вихрь встречных событий выветривает из головы недодуманные мысли. Первые удары — гибель Нади, гибель Богомаза — заставили меня опасаться мыслей, бояться воспоминаний, прятать голову, как прячет ее страус. Hex, надо вспоминать, надо оглядываться, надо додумывать!..»
— Теперь меня отсюда трактором «ЧТЗ» не вытянешь, — промолвил Щелкунов, — Есть теперь еще другая война: щелкуново-германская война. И тут ее передовые позиции.
Широким жестом обнял Володька Хачинский лес, все шире открывавший нам ворота Хачинского шляха.
Значит, Щелкунов вспоминает, оглядывается, додумывает…
— А Ефимов у вас что, командиром теперь? — спросил я после короткого молчания.
— Ваську Бокова сменил. Не люблю я этого Ефимова. Все в душу лезет… Да и ты, думаю, не слепой. Я иногда спрашиваю себя кто, собственно, командует всеми нами, Самсонов или Ефимов? Они с самой Вейны неразлучны, все о высоких материях толкуют. По-моему, Самсонов не столько в Ольгу свою, сколько в Ефимова влюблен. Что подлиза Ефимов и без мыла куда хочешь пролезет — это ясно, а вот дальше я его никак не пойму. Вот сегодня, попер нахрапом в Никоновичи. Посмотрел я на него — неудобно стало, глаза отвел. Трясется весь, каждый нерв играет, губы дергаются, глаза прыгают. А сейчас пошел натрескаться в Александрове — для разрядки… Иногда мне кажется, что он такой же трус, как тот приймак Гришка, который от нас, помнишь, сбежал?