Вниз по Уралу
Шрифт:
Разбудил нас всех Василий Павлович. Будил очень решительно и сердито. Я сразу поняла: опять что-нибудь стряслось. Наконец он с мрачным видом объявил:
— Сазан ушел.
Все быстро повскакали.
— Как ушел? Как? Куда?
— Сорвался.
Я посоветовала:
— Ловить надо. Давайте удочки!
Даже никто не плюнул. Василий Павлович мрачно повествовал:
— Пароход поднял большую волну. Ну, верно, и его захватило вместе с приколом.
Мы долго искали у берега сазана на приколе, но не нашли.
Счастье изменчиво и на суше и на воде.
2. В ненастный день
«В животном страсти слиты в одно с рассудком, образуя побудку, а потому в страстях животного всегда есть мера. Страсти человека, напротив, отделены от разумного начала, подчинены ему, но вечно с ним враждуют и никакой меры не знают».
На уроках чистописания в епархиальном училище мы списывали это изречение с прописи. Оно двадцать пять лет
Вечерами они являлись на стан позднее всех. На свету, когда в палатку наплывал рассветный холодок и особенно сладок был сон людей нормальных, они опрометью вскакивали с постелей. Калиненко и Валерьян Павлович хватали ружья, Василий Павлович — удилище. Грайка, уже утратившая с ними полноту и спокойствие, все-таки некоторое время сдержанно потягивалась. Валерьян Павлович дико свистел, насильственно вызывал в ней «побудку», тащил ее с собой на мытарства.
Дурным примером «безумцы» нарушали душевное равновесие не только Грайки, но еще двоих членов экспедиции. Психиатр Николай Павлович вместо того, чтобы воздействовать на братьев и Калиненко гипнозом, сам предавался беспокойству. После их ухода он спал — уже несладко — часок-полтора и тоже тащился с ружьем. Вскакивал, как неразумный, и Константин Алексеевич. Но он ветеринар. От частого общения с животными научился хранить меру в своих страстях. Поэтому, проснувшись раным-рано, долго раздумывал об охоте на стану, кипятил чайничек, а не бежал, чуть продрав глаза, будить выстрелами птицу. Только я и Павел Дмитриевич в этой поездке сохранили прежний почтенный вес в теле и спокойствие души. Набираясь сил и здоровья, спали мы до яркого солнца. Однажды оно запоздало. Утро встало серенькое и прохладное. Никогда на мягкой постели в прочных стенах жилья не снисходит на человека столь безмятежный сон, как на воле. На берегу реки или в степи, на кое-какой подстилке, русским раздумчивым, неярким утром спится, как младенцу на руках у родимой. Павел Дмитриевич храпел в глубине большой нашей палатки. Я вторила на своем месте у входа, головой наружу. Поэтому нарушился сначала мой второстепенный храп. Откуда-то из глубины воспоминаний до сознанья моего дошло: «А ведь, пожалуй, орет какой-то обозленный человек». Я струсила и проснулась. В яви слышался действительно злой крик. Долетали отдельные отчетливые слова: «Черти… спать приехали!..» Я догадалась, что крик относится к нам, вздохнула и вышла из палатки. Мы ночевали на отлогом песке, а на противоположном крутом берегу под деревьями кричал и сердито, по-медвежьи, топтался на одном месте Василий Павлович. Кротким голосом я позвала: «Ау!» Видно было, как яростно сплюнул Василий Павлович. Он хлопнул себя рукой по боку и зазевал еще злей и безнадежней:
— Черта мне с вами теперь аукаться! Улетели. Дрыхните, окаянные, будто нанялись спать!
Я степенно шмыгнула носом и спросила:
— Во-первых, кто улетел? Во-вторых, в какую сторону? Если направо, туда наши собирались вчера. Может быть, убьют.
Василий Павлович плюхнулся на берег, вытянул ноги, покачал головой и уже изнемогшим голосом отозвался:
— Что с вами разговаривать! Скажите этому спячему идиоту: дудаки над станом пролетали.
Василий Павлович — наш капитан. Я — дисциплинированный член команды. Поэтому я сначала вернулась к палатке, растолкала Павла Дмитриевича, сообщила ему в точности сказанное и о дудаках и о спячем идиоте, потом уже продолжала разговор с начальством:
— Зря, Василий Павлович, вы орете. Во-первых, мы наладились стрелять гусей и уток, а тут непредвиденные дудаки. Во-вторых, Костя до обеда всегда около палатки, а сегодня ушел. Я думала, он здесь…
Сердито наматывая леску на удилище, Василий Павлович заявил:
— Если бы вы спокойно спали, не просыпаясь, всю нашу поездку, лучше было бы. Что кричите? Рыбу всю распугали. Действительно, с вами порыбачишь, поохотишься. Компа-ания!
Он съехал собственными средствами вниз, к реке, вспрыгнул в лодку и с размаху ударил по воде веслами. Павел Дмитриевич умывался прямо из реки, виновато взглядывая сквозь мокрые пальцы на приближающуюся лодку. Явная несправедливость. Первый заорал благим матом сам рыбак. Рыба уже была напугана, когда я вступила в переговоры. Наконец он забыл самое главное. Василий Павлович исхитрился: из реки от перемета протянул в палатку бечевку со звонками. Он ждал осетра. Эта уважаемая рыба должна была вызвать такой же звон, как архиерей, навестивший сельскую паству. Я помню, в детстве слышала, каким оголтелым звоном его встречали. Но дергала все мелкая рыбешка, слабосильно, но неустанно. Правда, меня звонки не будили, но я спросонок слышала, как другие жаловались. Могла бы указать и я на ночное беспокойство. Тем более, что улов оказался мелюзговым. Но я благоразумно предоставила дальнейшее объяснение Павлу Дмитриевичу. Молчком пошла разводить костер. Я знала, что Василий Павлович любит повторяться. В этом они одинаковы, два братца, Валерьян Павлович и он. Тысячу раз слышала от них: «Не рыбачишь, не стреляешь, хоть бы высматривала птицу». Польются горькие попреки, а разве я виновата? Если бы мне было известно, что дудаки полетят, я и в полночь бы встала. Не могу же я, задрав голову к небу, сидеть с разинутым ртом, не спавши, не пивши, не евши. Да и не успеешь уследить сразу и за небом и за землей. Один раз я так сидела, выпучив глаза, искала в небе дичь, а из кустов выскочил заяц. От неожиданности я перепугалась чуть не до смерти. Где тут охотников звать? Еле-еле ноги в палатку унесла. Прислушиваясь к жестким определениям Василия Павловича и ответному виновато рокочущему баску Павла Дмитриевича, я узнала, что дудаки пролетали медленно и близко от стана. Василий Павлович увидел их сразу и с замиранием сердца ждал выстрела. Ему самому стрелять с другого берега не имело смысла. Он горько жалел, что расположился рыбачить против нашей палатки. Лучше бы не видеть! Наконец, когда дело было безнадежно, он стал кричать и ругаться. Сидя у костра, прихлебывая упоительный горячий чай, он все еще время от времени взварчивал:
— Не понимаю! Охотники, рыбаки… Спят до обеда.
Я сообразила, что день во всех отношениях будет ненастным. Как разливная российская грусть, расстилалась от нахмуренного неба над лесом на том берегу, над водою, над одиноким стогом в степи, за палаткой, над бледным во дню огнем нашего костра мглистая серость. На взъеме к степи нахохлились мелколиственные кусты. Без блеска, без переливов, с ленивой печалью обмывала берега темная волна. Желтый сыпучий песок меж кустами и рекой помутнел, казался теперь плотным, хмурым и древним. Сколько десятилетий намывала его такая вот невеселая река?
Стреляют наши. Близко они или далеко? В сыром воздухе выстрелы звучат приглушенно. Надо скорей готовить еду. Первым появился Константин Алексеевич. И только он один с добычей. Бережно положил около костра трех взъерошенных сереньких куропаток. Василий Павлович чистил ружье. Он мрачно сообщил Косте:
— Опять просалачили. Дудаков. Придется мне бросить рыбалку. Охотники! Вон, видали? Проспал.
Из презренья он указал не приспособленным к указанию, а большим пальцем на Павла Дмитриевича. Тот поодаль от нас уныло ловил рыбу спиннингом, ничего не вылавливая. Раздался треск в кустах. Замученный, хилый, в изодранных штанах появился Калиненко. Вид его был суров, но жалок. Он дотащился до костра и молча лег на землю. Ясно, — с пустыми руками.
У Константина Алексеевича на кротком лице, как масло на блине, засветилось торжество. Он тихоньким голосом, очень ласковым, медленным, завел, как всегда, свое раздумье вслух:
— Почему необходимо искать птицу от стана далеко? Не всегда обязательно протащиться не знай сколько километров, измучиться вконец, изорвать одежду. Надо сначала поискать поближе. Уж если нет, тогда идти далеко. А то что же далеко ходить? Я никогда не тороплюсь, я не гонюсь за тем, сколько убить. Мне это не важно, незачем хвалиться. Вот пошел тут рядом, походил, посидел…
Калиненко разом поднялся, сел, стиснул худые колени руками. Голосом умученного святого отрока воскликнул:
— Господи! Надолго это он завел?
Костя, невзирая на помеху, плавно тянул дальше свой рассказ:
— …Опять встал. Потом думаю: «Вот здесь по кустам пройду. Надо хорошенько осмотреть то, что близко, а потом уж ходить далеко»…
Новое вмешательство его не могло смутить. Костя всегда стойко хранил постепенность рассказа, сколько бы раз его ни прерывали. Поэтому, не смущаясь аккомпанементом его кроткого голоса, я сказала Калиненко:
— А что же злиться? Действительно, поглядите хоть на меня. Цветущий, приятный вид! А вы? «Смотрите, дети, на него, как он угрюм, и худ, и бледен. Как презирают все его!»
Калиненко приподнялся на локте и угрожающе спросил:
— Это что? Намек?
Костя все еще продолжал свое повествование. Небо совсем потемнело. В этот миг по склону из степи скатилась к стану Грайка. Она тяжело вздымала запавшие бока с очевидными ребрами и трясла сильно высунутым языком. Так же, как и Калиненко, она почти упала на стану. Я собиралась жалостливо ее погладить, но у костра появилось существо, еще более запаленное. Оно было гражданином, не лишенным избирательных прав. В уголовном розыске наверняка о нем выдали бы в критическом случае справку: «Не судился, не приводился и не разыскивается». Я это знаю. Это мой муж — Валерьян Павлович. Но что он такое сейчас по внешнему виду? В обрывках нательной сетки и из порыжевших, протертых штанов видно худое, прокаленное дочерна солнцем, обветренное тело. На лице только большой нос и запыленные очки. Головную покрышку он, вероятно, где-то в траве потерял. Глаз под пропыленными очками не увидишь. Ружье на левом плече подрагивало от напряженного дыхания. Прямо беглый, осужденный по мокрому делу. Хорошо еще — бумажник хранился у меня. Кто на жилой берег такого без документов пустит? Он упал у стана прямо на спину в полном бессилии. Взглянув на него, Василий Павлович, всегда сдержанный в выражении родственного чувства, спросил с братской жалостью в голосе: