Внучка бабы Яги
Шрифт:
— Лутоня! Подь на двор, овса скотине задай.
Я выглянула из-за печи:
— Так нетути у нас живности…
Бабушка так свирепо цыкнула зубом, что я решила поумничать где-нибудь в другом месте и опрометью выбежала из горницы, придерживая подол сарафана руками и отбивая дробь босыми пятками.
На дворе было скучно. Послонявшись под запертым окошком и убедившись, что снаружи ничего не слышно, я подошла к кадке с дождевой водой. Зеркал у нас с бабулей в заводе не было, так что с детства я привыкла любоваться на свое отражение, подернутое водной рябью. Любоваться — это не то слово. Сколько себя помню, раз, а то и два в седмицу бабушка протирала мою мордочку отваром ореховой шелухи, усиленным какими-то заговорами. Поэтому мое рябое, в коричневых безобразных потеках лицо ничего, кроме жалости и отвращения, в людях не вызывало. Когда я только в тело вошла — лет эдак в тринадцать, я все пыталась уговорить
— Девонька моя, светик мой ясный, нельзя нам перед людьми-то открываться. Увидят местные красоту твою ненаглядную, судачить начнут. А слухи знаешь как быстро расходятся?
— А-а-а! — рыдала я, размазывая по мордахе соленые слезы. — А чего меня все замарашкой кличут! И парни смеются!
— Да пусть смеются, здоровее будут. Не пара ты им, олухам деревенским.
Именно в такие моменты на свет появлялась старинная подвеска в виде бабочки, охватившей крыльями гладкий янтариновый шарик. В воздухе разливался тяжелый мускусный дух. Я сжимала амулет в ладошках, чувствовала, как его спокойное тепло изливается в меня через истончившуюся кожу рук, и уговаривала себя потерпеть чуточку. Ждать-то всего ничего. Я так привыкла думать, что как только мне стукнет восемнадцать, жизнь чудесным образом переменится, что на окружающую действительность обращала очень мало внимания. Косые взгляды, обидные слова доходили до меня, будто через толщу воды, теряя по дороге большую часть своей силы. Из сельчан более-менее сдружилась я только со Стешенькой. Ее тоже в деревне не жаловали. Знамо дело, мельник-то заодно с демонами. Кто ж еще поможет жернова прокручивать? А кто стучит по ночам в опустевшей мельнице, когда весь честной люд видит десятый сон? Демоны, не иначе! Да только дядька Степан, отец Стеши, был, как говорится, ни сном ни духом. Никаких темных обрядов не проводил, жертвенных животных над водой не закалывал. Он просто хорошо делал свою работу. Отчуждение окружающих относил на счет своего нелюдимого нрава. Жена мельника умерла родами, поэтому всю свою любовь он направил на дочь, только что пылинки с нее не сдувал. Стеша вертела папанькой, как хотела, регулярно получая дорогие обновки и мелкую денежку на немудреные девичьи развлечения. Жадной или высокомерной она не была. Именно подруга оплачивала наши с ней походы на ярмарки, просмотры скоморошьих представлений и (о, ужас!) шкалик-другой пряной медовухи под настроение. У меня-то денег отродясь не было. А если бы бабуля узнала о наших похождениях, то не бывать бы, наверное, еще и половине волос и возможности сидеть, как все нормальные люди. Воспитывалась я в строгости и, что такое вымоченные в рассоле розги, знала не понаслышке.
Солнце было уже в зените, когда дверь нашей избушки отворилась и на крыльцо, пошатываясь и щурясь от яркого света, медленно выполз Еремей. Мазнув по мне равнодушным взглядом, пошел со двора, неуверенно переступая большими ногами, обутыми в дорогие кожаные сапоги. Вот и вся любовь. Бабушка свое дело знает. И гребень волшебный не понадобился. Мне почему-то сделалось грустно.
Бабуля сидела за столом, подперев голову рукой, распространяя стойкие сивушные ароматы и напевая под нос срамные частушки. Понятно теперь, на что купца заморочила. Ни один мужик перед зеленым вином не устоит, а уж перед усиленным бабулиными наговорами и подавно. Вздохнув, я помогла родственнице устроится на лавке, укрыла ее лоскутным одеялом и навострилась бежать к подруге.
— Стоять! — Грозный окрик застал меня в дверях. — Ты чего это удумала?! Если бабушка приболела, так и баклуши бить можно?
Поняв, что от учебы отлынить не удастся, я, послушно сдвинув в сторону плетеные половички, открыла тяжелую кованую дверь подпола.
— Лентяйка, лоботряска, загуменщица, — продолжала ругаться бабка, даже когда я уже нырнула в привычную душную полутьму тайной комнаты.
Поздним вечером, когда на небе уже зажглись звезды и весь честной люд давно видел пятый сон (а иначе никак, вставать-то с петухами), к нам в двери поскреблась соседка Матрена. Разговор, видимо, предстоял непростой. Бабулино желание выгнать меня во двор, чтоб не услышала чего лишнего, на этот раз не исполнилось. Я залезла на печь, многозначительно позевывая. Да что ж это такое! Даже поспать вволю кровиночке не дают! Сонное заклятие, пущенное мне вслед ушлой родственницей, я не без труда отбила встречным зароком (все-таки в самостоятельных занятиях по старинным книгам тоже есть толк) и, чтоб никого не обидеть, бойко захрапела. Поглядывать сквозь полуприкрытые веки мне это не мешало. С высоты печи все было видно. А тем временем в горенке развертывалось представление, до которого всем ярмарочным скоморошьим потугам было далеко.
Матрена рыдала. На чистую седмицу из города возвращается муж, скорый на расправу кузнец Лаврентий.
А Матрена все подвывала, проливая горючие слезы:
— Ведь убьет же он меня, горемычную, как есть убьет… Любые деньги плачу, ничего не пожалею.
— А от меня чего надо? — недоумевала бабушка. — Морок какой навесть, чтоб муж за своего младенца посчитал? Так соседи ему глаза быстро откроют. Всю деревню заморочить не получится.
— Бабушка-а-а, а пусть его не будет, младенца, а я уж потом… Да ни с кем, кроме мужа, да ни в жизнь…
Вот ведь змеюка, что удумала! Младенца в утробе извести! Да в чем дитенок-то виноват? От волнения я даже храпеть забыла и чуть было не ринулась у соседушки патлы выдирать. Косой бабушкин взгляд пригвоздил меня к месту.
Ёжкин кот! Неужели заметила? Да нет, кажется. Вон и не смотрит в мою сторону даже. Только ярко блестят в полутьме ниточки Матрениной судьбы, перебираемые сухими старушечьими руками.
— Значит, так, Матрена! — Звучный голос колдуньи, казалось, заполнил все пространство горенки. — Завтра после третьей звезды придешь на развилку за погостом, принесешь чистую тельную рубаху и нож…
Соседка мелко кивала и шевелила губами, стараясь поточнее все запомнить.
— Нож принесешь новый, где возьмешь — не моя забота. От горя твоего я тебя избавлю.
Рябое от беременности Матренино лицо озарилось надеждой.
— Ты взамен службу мне сослужишь, когда время придет.
— Какую такую службу? — До кузнечихи стало доходить, с кем она связалась.
— О том не ведаю. Только помни, в любой час, в месте любом, если подойдет к тебе человек или еще кто (в этом месте соседка побледнела до синевы) и скажет: «По моему хотенью, по Яги веленью…», ты его наказ исполнишь.
— А иначе?
— А иначе, девонька… — Колдунья многозначительно провела рукой по горлу. Матрена сомлела и грузно сползла с лавки.
Время тянулось медленно. Ночная гостья, отпоенная специальным укрепляющим снадобьем, давно отправилась восвояси, а бабушка все не ложилась. Шебуршала чем-то, доставала из сундука плотно спеленатые мотки пряжи, нарядную панёву, ласково перебирала длинные нити янтариновых бус. Масляная лампа чадила на столе. Я глотала злые соленые слезы. Хуже нет, чем против родни идти, только ребенка я ей загубить не дам. Лешего он там, или водяного, или еще чей — мне без разницы.
Но вот наконец погас свет, заскрипела лавка. Равномерное хрипловатое дыхание возвестило о том, что старушка отошла ко сну. Я нащупала под подушкой волшебный гребень и решительно слезла с печи. Огонь зажигать не стала, понадеялась на свое ночное зрение (есть у нашей семьи такая особенность). На цыпочках подкравшись к спящей бабуле, я осторожно потянула на себя кончик ее косы. В воздухе разлился знакомый запах приближающейся грозы, гребень споро принялся за работу, расчесывая послушные пряди… (Яга, хоть давно уже не девочка, волосы имеет богатые, длинные, с благородным собольим оттенком — любая молодуха обзавидуется.) Я шепотом бормотала заклинание забвения, пока колдовская безделушка стирала из памяти пожилой ведьмы разговор с Матреной. Потом заплела бабушкины волосы, спрятала гребень в хитрый запечный тайник и отправилась на боковую, немного сожалея, что сделанного не воротишь.
Снились мне тугие от ветра паруса, соленые брызги, крики морских птиц и кто-то темный, непознанный, ускользающий от прямого взгляда, подобно тающему на солнце туману. И только жаркий шепот: «Где же вы, моя алмазная донна?» — и дыхание на моей щеке, и незнакомое доселе томление…
Проснулась я в испарине, с заветренными губами и щеками, пылающими, будто с мороза. Бабушка все еще смачно похрапывала, завернувшись с головой в лоскутное одеяло. Умаялась, бедняжка, от моей ночной волшбы, ну так пусть отдохнет, сил наберется. А мне думу думать надо да дело делать. Матрена ведь не успокоится, пока по ее все не будет. Да и слово ведьмовское никто отменить не в силах. Обещала бабуля дуру деревенскую от докуки избавить, надо выполнять. А иначе…