Внучка берендеева. Третий лишний
Шрифт:
Тепло.
Ветерок, на который Елисей пенял, и тот легонький, духмяный. Таким бы дышать – не надышаться.
Старик же посох опустил.
Поманил Евстигнея.
А тот и подошел, Егора с дороги подвинувши, которому явне сия идея не по нутру пришлася. Он на деда глядел исподлобья.
– Выжил, стало быть, – от как выходило, что говорил старик навроде и не громко, а я от все слышала до самого последнего словечка.
– Выжил, – ответил Евстигней и голову склонил, старика разглядывая. –
Это он сказал, не спрашивая.
– Откуда?
– А сам-то? – Дед посох повернул, и выскользнул тот змеею деревянной из пальцев боярских. А на Красаву и вовсе глянул с прищуром, она и отошла.
– Не помню.
– Стало быть, судьба у тебя такая… беспамятная. – Он усмехнулся.
А мне подумалося, что этакого сведущего да расспросить бы с пристрастием. Подумалося и страшно стало от этаких мыслей. Неужто я всерьез живому человеку этакой муки желаю?
– А что слово святое помнишь, то им и спасешься. Иди. – Старик руку поднял и пальцы сложил знаком Вышнего круга. – Иди, а я помолюсь за грешную душу твою…
– Мою душу мне оставь. – Евстя глядел на руку эту пристально, не мигаючи. – За нее помолись…
За кого?
Не сказал. Сам ли ведал? Нет… а старик, тот понял.
– Иные души, – молвил он веско, – и молитва не спасет… а ты, девка…
Холоден был его взгляд, что стужа зимняя.
Разом душу вспорол ножом ледяным, и больно сделалось, и дыхание перехватило.
– …забыла, какого роду-племени… – ныне каждое слово гремело колоколом медным, и от этакого звону уши мои мало что не лопалися. – Мертвяку обещалася? Душу свою бессмертную отдать…
…седая дорога.
…луна вычертила да по водам темным озера. Стылое оно. Мертвое. И в летнюю жару вода эта ледена-леденюща. Ни ветер ее не коснется, ни птица не потревожит крылом…
Пустоцветно озеро.
Бесплодно.
Курослепом берега поросли, будто золотом лживым, цветом багульниковым дурманным. Солнце пригреет, и душно становится, дурно. Вдохнешь раз – день головою маяться станешь. Вдохнешь два – и целую седмицу… вот и стерегутся соваться к черной воде что люди, что звери.
Кроме него, волею Божини над иными поставленного.
Тяжек путь пастыря.
Норовисто стадо человеческое. Сущеглупо. Падко на искусы. И потому все чаще приводят дорожки запретные к берегам.
…нынешняя шла по мосткам гордо. Позабыла, стало быть, что надлежит деве роду хорошего покорною быть, скромною. А ведь знал он ее, от малых лет, сам читал книгу священную. Сам сказывал и про мира сотворение, и про слезы Моранины черные, по миру рассыпавшиеся, и про грехи, и про спасение… всему учил.
Когда сошла?
Когда соступила с пути истинного?
Загуляла. И не покаялась, не позволила нагулянное дитя в лес отнесть, как сие Книга велит, ибо каждому, кто Слова не чужд, ведомо, что в ублюдках, без благословения Божининого рожденных, дух мертвый сидит.
…сам виноват.
…не сумел убедить. Поддался на мольбы… жалостью да спасены будете… и спас, мнилось, а вышло-то… вышло…
– Мне жаль тебя, старик, – молвила она. И ветерок подхватил темные тяжелые волосы, растянул полотном… – Ты слеп. И думаешь, тебе и вправду позволено именем ее творить подобное?
…и отец ее просил за младенчика… не сама виноватая… снасильничали… девка едва оклемалась… а дитя забери, глядишь, и вовсе умом повредится. Как тогда?
Разве ж не жаль тебе, пастырю, ее?
Жаль.
И вспомнить бы, что жалость порой во вред идет, но нет, не сумел… глядел на нее и кровью сердце обливалось. Кому сказать, сомневаться стал в священной книге, ибо писано было, что девку, которая себя не соблюла, надлежит каменьями бить до самой ее смерти.
…а про то, что девка может не виновная быть, не сказано.
Дал слабину.
Слезам уступил. И мрачному отцову взгляду… испугался, что уйдет Дуб Шератович из общины, а с ним и весь род Булгуров. Давно уж грозился он, упертый. В былые-то времена не позволили бы, сами домашние б не позволили, а ныне слово жреца – что ветер, гудят сосны, да не гнутся… нет, мнилось, малою жертвой он большое спасает. Одною душой сохраненною, отмоленною, две дюжины, которые – и думать нечего – стойбище покинувши, и веру потеряют истинную… а вышло…
…как вышло.
Опалила холодом водица.
И отшатнулась я, возвертаясь в собственный розум. Когда б не Кирей, упала б. А старик вдруг рядом очутился и, впившися пальцами – не пальцы, клещи цельные, которые костю перемолють на раз – в руки, дернул.
– Куда лезешь, девка дурная?
А у меня мову заняло.
Объяснила б иначей, что если и лезу, то не по своей воле. Дар у меня таков, с которым никак управиться не способная. Когда б могла, неужто стала б людей и себя мучить? Но язык прилип, а в горло будто слиплося.
– Прочь поди, – раздался сзади глухой Киреев голос.
– Не лезь, сын чужой земли…
– Прочь. Поди.
И пальцы разжалися.
– Пришел ты сюда не своей волей… тут и останешься… похоронят с почестями. – Старик теперь улыбался, и видела я, что зубы его желты, а изо рта гнилым рыбным духом несет, и так, что с трудом сдержалася я, чтоб не отвернуться.
Невежливо сие.
– Что, девка, не по нраву? – Он засмеялся и пальцы разжал. – Ничего… твой суженый куда как крепче пахнет… как мертвяк… мертвяки небось ароматными не бывают…