Внуки красного атамана
Шрифт:
"Кто взял магнето - отдайте подобру-поздорову, а то узнаю - пристрелю как контрика!" Без магнето трактор и ни туды и ни сюды.
"Вот дурак! Вот стерво собачье!
– клянет себя Егор.
– Заставил хорошего человека, дедова соратника, из себя выходить, кровь на воду переводить..." И тут же успокоенно думает, мол, ничего, пусть еще немного Семен побегает, он отдаст магнето, подбросит как-нибудь ему во двор...
А магнето - чудо-электромотор. Маленькие голубые молнии высекает и так долбает током - до потолка
Егор хотел спуститься со скирды, да раздумал: приятно было лежать под старой ласковой шубой и слушать, как просыпается станица.
У бабки Меланьи, жившей по соседству, грустно мычала корова, тоскуя по теленку, запертому в сарайчике, утки и гуси длинными очередями сходили по крутым тропкам к реке. За клуней, камышовая крыша которой прогнулась, как хребтина старой лошади, просыпалась древняя груша, ее глянцевитые листья на вершине затрепетали в струе утреннего ветерка. У плетня Панёта доила корову, ласковым голосом, мятым со сна, приговаривала:
– Стой, Зорька, стой... Не хлещи хвостом, не ударь копытом по вядру... Ах ты моя красавица, глазастая да моргастая.
И Зорька, добродушная, вальяжная, слушается бабку: стоит спокойно - ни хвостом не хлестнет, ни ногой не ударит. Только голову туда-сюда поворачивает да водит огромными глазами, полными удивления.
Издали, с Донца, донесся хрипловато-басовитый гудок парохода, и Егору припомнилось, как в прошлом году он вместе с дедом и бабкой плыл на пароходе из Ростова в районную станицу Старозаветинскую, из которой когда-то она "пошла за него, Михаила Ермолаевича", а он "взял ее, Панёту Николаевну".
И Зорька с удивлением слушает пароходный гудок - может быть, он напомнил ей голос знакомой коровы из череды, - затем недоуменно смотрит то за реку, на топлые низы, где в сизом тумане плавают верхушки деревьев, растущих посреди болота на островах, то в старый атаманский сад, который окружает станицу по бугру, - там поют соловьи; потом оглядывается, упирается взглядом в Егора и тоже очень удивляется, словно думает: "Ёра, да ты ли это? Я тебя совсем не признала! Ну и вырос же ты! Очень мне все это удивительно!".
Вообразив такой разговор, Егор развеселился еще больше и съехал со скирды на спине. К нему тотчас обрадованно кинулась Найда. Егор поймал ее и замотал в рядно, как куклу. Она взвизгивала и умно смотрела в глаза.
Дед Миня вышел из куреня, крякнул, словно селезень, прочищая горло, сказал хрипло:
– Здорово ночевали, Запашновы! С утра он был в добром юморе.
– Здорово, здорово, - пропела Панёта, идя от коровы с полным ведром молока; пена поднималась шапкой под самую дужку.
Она взяла кружку на верстаке под грушей, зачерпнула с верхов молока и подала Мине.
– На-ка, выпей натощак, силы наберешься! Дед хмыкнул, недовольно повел жесткими усами. Пробурчал:
– Нашла чем поить... Мне бы сейчас стопочку настойки...
– Я тебе вот дам стопочку!
– ласково сказала Панёта, приступая к нему с кружкой.
– Пей зараз же, пока не остыло.
– Ну ладно, давай, пристала, - капризно сказал дед и выпил молоко залпом. Обсосал усы, поморщился.
– Вот и молодец, вот и голубчик!
– Панёта погладила его по плечу.
Интересно было Егору наблюдать за ними со стороны. Бабка обращалась с дедом, как с маленьким ребенком, а ведь он казачина - ого!
– герой германской и гражданской войн. У него три награды за храбрость и мужество: два Георгиевских креста и орден боевого Красного Знамени. Орден он получил из рук самого Буденного, в его армии Миня командовал кавалерийским полком. И еще один орден он получил совсем недавно: Трудового Красного Знамени.
Станичники называли Миню красным атаманом - он был первым председателем станичного Совета. А с тридцатого года и до последнего времени руководил колхозом. Недавно вот дед ушел на пенсию, потому что у него стала сильно болеть голова и "перекрутились нервы".
Это верно, с нервами у Мини было неладно издавна. Егор поражался умению Панёты быть доброй и ласковой к нему даже в страшные минуты.
...Однажды осенью, несколько лет назад, когда бабка солила овощи, Миня пришел с работы не в себе. В ответ на какое-то бабкино пустяковое замечание бросился на нее с кулаками. Она перехватила его руку, крякнула, с неожиданной силой подняла и бросила в высокую кадушку с рассолом, приготовленным под арбузы. Миня бултыхался там в сапогах и одежде, а она, продолжая шинковать капусту, мягко выговаривала ему:
– Нешто можно так, дурик? Я твоя родная жена. Четверых детей привела тебе, и все красивые, не убогие... Чего ж ты на меня кидаешься? Нешто хотел на тот свет отправить?! Али любить перестал?
Лязгая зубами от холода, Миня проговорил, запинаясь:
– Люблю, люблю, Панётушка!.. Прости, ум за разум зашел... вытащи, голубушка, а то простыну... Рассол больно студеный, а я был горячий.
Она вытащила его из кадушки, виноватого и смирного, раздела, натерла нашатырным спиртом, замотала в теплое одеяло и дала настойки с шалфеем...
Егор усмехнулся, вспомнив этот случай. Он тоже налил себе кружку парного молока и не спеша выпил. Даже облизал сметанные потеки на боках кружки. Молоко было сладковатое, мягкое, пузыристое. Живот тотчас наполнился ласковым теплом, и Егор размяк (весь. Это не помешало ему съесть за завтраком две миски щербы[1].
Миня, разбирая сазанью голову и аппетитно обсасывая каждую косточку, завел разговор с Панётой:
– В Шахты собираюсь съездить... Сына Назара проведать...
– Ты бы и в Каялу заехал, племяша-то, Михаила Витютиного, повидал бы. Крестник-то твой! Ни привета от него, ни ответа...