Внутри, вовне
Шрифт:
— Может, кончится тем, что ты на ней женишься? — спросил Гарольд, разглядывая фотографию Бобби.
— Нет; но она очень мила.
— Еще бы!
Гарольд посмотрел на меня уважительно, как иной раз смотрел в детстве — до того, как мы оба достигли периода полового созревания, когда он вырвался вперед, возведя в предмет культа свой необыкновенный член, и вступил на сияющий путь завзятого ловеласа, в то время как я, жалкий девственник, отягощенный ощущением своей сексуальной неполноценности, безнадежно от него отстал. Фотография Бобби в «Зимнем саду» вернула мне уважение Гарольда, хотя он даже не знал, каково было положение на самом деле. Так что, наверно, вы понимаете, для чего я сделал такую глупость, что потащил Гарольда в «Зимний
Питер вышел из больницы и снова стал поговаривать о том, что он хочет уйти от Голдхендлера. Но тогда у него не было никакой возможности это сделать. У нас была куча работы. Голдхендлер снова был на коне: он готовил одновременно две новые регулярные программы плюс программу Лесли Хоуарда, да еще писал либретто для мюзикла на музыку Гершвина. Его квартира, стараниями миссис Фессер, продолжала заполняться мебелью антик. Карл и Зигмунд на «отлично» учились в колледже, а клебановский прииск на Аляске начал понемногу давать золото. Я торговался с хозяйкой нашего номера о том, чтобы продлить его поднаем до конца года, и были шансы, что это возможно, — но, конечно, только если Питер не уйдет от Голдхендлера. И здесь-то и кроется связь с хемингуэевской подушкой.
Поклонники Хемингуэя наверняка помнят, что когда его герой делает «это самое» с той или иной женщиной, он часто подкладывает ей подушку под ляжки. Ляжки — это для Хемингуэя дело первой руки, почти как коррида; а под ляжки у него обычно подкладывается подушка. Как я уже говорил, я воспринимал свой роман с Бобби как некий винегрет представлений, заимствованных из Хемингуэя, Коуарда и некоторых других писателей — может быть, больше всего из Эдны Сент-Винсент Миллей, как это выражено в ее характерном четверостишии:
Свеча рассеивает мрак — Она сгорит к рассвету; Но знайте все, и друг и враг: Прекрасно пламя это.Так было и у меня. Страсть представлялась мне недолговечной радостью, которая даруется нам, чтобы ею насладиться, а потом, с легкой грустью, с ней распрощаться, но в целом это — взаимное влечение, остающееся в благодарных воспоминаниях. Именно так я и понимал то, что происходит между мной и Бобби Уэбб. Все это было давным-давно, задолго до того, как нынешняя сексуальная революция сделала такое богемное ощущение допотопной ветошью. Вам следует представить себе, как смотрели на такие вещи ваши предки — почти современники Анны Карениной, — чтобы понять, что для Исроэлке в середине 30-х годов подобные настроения были этическим вольнодумством.
Следовательно, чем больше я подражал своим литературным образцам, тем было для меня лучше. Эдна Сент-Винсент Миллей не давала ответа на вопрос, как конкретно следует поступать; в ее многочисленных стихах говорилось лишь о том, как все это прекрасно и быстротечно, болезненно и драгоценно. Однако Эрнест Хемингуэй дал практический совет, заключавшийся в том, что подушка, подложенная под ляжки, очень усиливает взаимное наслаждение.
— Подушку? — спросила Бобби. — Зачем подушку? И так все хорошо.
Но я настойчиво предлагал попробовать, и Бобби не стала возражать. Мы подложили под Боббины изящные ляжки подушку с Питеровой кровати, но вроде бы от этого ничего не изменилось. Тогда я пошел в гостиную и взял большую подушку с дивана. Опять же Бобби была права, никакой сколько-нибудь заметной разницы я не уловил. Однако Бобби так хотела мне угодить, что потом она сказала, что это было действительно чудесно и нужно пользоваться подушкой почаще. А я был с ней в постели так счастлив, что мне было достаточно, если ей будет хоть вполовину так же хорошо, как мне. Поэтому ее утверждение меня ужасно обрадовало, я был по гроб благодарен Хемингуэю, и потом мы часто, если не забывали, пользовались подушкой. Никому это не мешало, только нужно было каждый раз вылезать из постели и идти за подушкой в гостиную. Кончилось тем, что однажды Бобби взяла меня за плечи и сказала:
— Послушай, милый сделай мне одолжение: давай обойдемся без этой проклятой подушки!
Так Эрнест Хемингуэй перестал играть роль в нашем любовном спектакле.
Вернувшись из больницы, Питер заявил, что он принял твердое решение. Он хочет поступать в аспирантуру в Гарвард, получить там магистерскую степень по английской литературе и потом стать университетским преподавателем. А как только у него наберется достаточный список опубликованных рассказов, он подаст заявление на Гуггенхеймовскую стипендию и начнет писать романы. Получилось так, что Гуггенхеймовскую стипендию ему дали только в начале 50-х годов — и тогда же он написал роман «Сара лишается невинности»; но в остальных отношениях Питер полностью выполнил свой план. Так что я, стало быть, заранее знал, что летом он уедет. Что же до голдхендлеровского контракта, то им Питер просто-напросто без зазрения совести пренебрег, как он до сих пор пренебрегает всеми контрактами, пока ему не начинают угрожать юридические неприятности.
К Бобби Питер всегда относился с симпатией. Когда она иной раз заходила после спектакля и мы сидели и беседовали, у него на губах появлялась саркастическая улыбка, и потом он высказывал предположение, что я в конце концов на ней женюсь. Но, конечно, мне было виднее. Мы с Бобби договорились, что наш роман — это сияющий дворец, построенный на песке, полет на луну на легких крылах страсти, и так далее. Несколько раз мы с Питером даже приглашали на свидание одновременно Бобби Уэбб и Мэрилин Леви, и очень забавно было смотреть, как они друг с другом уживаются: полная, напористая, с тугой мошной и пышным бюстом девятнадцатилетняя еврейская второкурсница Беннинггонского колледжа и субтильная профессиональная актриса, красавица-ирландка двадцати лет с небольшим, со скудным образованием и без гроша в кармане. Они вместе ходили пудрить нос и щебетали друг с другом, как давние подруги. Их объединяло только то, что обе были влюблены в эксцентричных еврейских радиохохмачей; наверно, именно общая судьба их на какое-то время и сблизила.
Когда, через несколько дней после встречи с Гарольдом, я пришел к родителям на субботний ужин, Ли взяла меня за пуговицу и потащила к себе в спальню.
— А ну, расскажи-ка про свою актрису.
— Какую актрису?
— Ладно, не притворяйся. Папа с мамой уже на стену лезут. Папа три ночи не спал.
Я словно очнулся от сомнамбулического сна.
— Гарольд! — сказал я. — Черт!
Ли вся дрожала от возбуждения. Шутка ли, в квартире Гудкиндов разыгрывалась классическая еврейская трагедия — ни дать ни взять идишистский театр. Что касается самой Ли, то она была благополучно помолвлена с приличным еврейским врачом Берни Куперманом, и через месяц предстояла свадьба. А в это время Исроэлке крутил роман с шиксой.
— Она ведь не еврейка, правда?
— Нет, она не еврейка. Но она очаровательна, и мы превосходно проводим время.
— Я бы охотно с ней познакомилась, — сказала Ли, одарив меня проницательным сестринским взглядом. — Нет ничего проще. Давай я сведу тебя на спектакль.
Субботний ужин прошел необычно тихо и мрачно.
— Кто тебе маниюорит ногти? — спросила мама, — Очень уж они у тебя чистые и опрятные.
— Я просто их обстригаю, и никто их не маникюрит, — ответил я.
— Раньше у тебя никогда не было таких красивых ногтей. Кто-то их наверняка маникюрит.