Внутри, вовне
Шрифт:
— Это не штора, — сказал я. — Это ничуть не хуже Торы.
— Иди, иди, — отозвалась мамаша, а затем снова обратилась к своему малышу: — Не обращай внимания на штору.
Так это и продолжалось. Одни потешались, другие спрашивали, третьи перешептывались, четвертые удивленно качали головой, но по всему пути процессии всем было ясно одно — что я несу бумажную штору. Скоро я только о том и думал, как бы избавиться от этой штуки, — но что я мог поделать? Я не мог бросить ее на землю — ведь это как-никак была святая реликвия; но выглядела она настолько по-иди-отски, что взять ее у меня никто из детей не хотел. Несколько раз я пытался ее отдать, но все только отшатывались.
Но даже когда шествие окончилось, я все еще вынужден был танцевать, и танцевать, и танцевать с этим проклятым свитком, вызывая смешки, сочувственные замечания и изумленные взгляды.
— Этот шкет рехнулся, что ли? Что он делает
Но в женской части синагоги мама непрерывно хлопала в ладоши и гордо взирала на меня, как бы возглашая: «Посмотрите на моего Дэви! Ему всего шесть лет, а он уже со свитком!» Только она одна из всей синагоги не видела, что, как клоун, у которого разрывается сердце, я танцую пред Господом со шторой в руках.
Что я здесь хочу сказать, так это то, что все годы, что я прожил на Олдэс-стрит, я жил также и этой другой, еврейской, жизнью, о которой Поль Франкенталь и другие ребята почти ничего не знали. Конечно, все они были евреи, но никто из них не был «йохсеном», как я: потомком раввина по одной линии и шамеса — по другой. Может быть, это объясняет — или, по крайней мере, помогает понять, — почему меня никогда не смущало то, что я еврей, и я никогда не чувствовал того «отчуждения», о котором в наши дни столько трубят в книгах и журналах.
«Отчуждение» — это, конечно, тема для Питера Куота. Вот, например, недавно один солидный еврейский журнал посвятил проблеме отчуждения целиком один из своих номеров, а открыл эту дискуссию не кто иной, как Питер Куот собственной персоной. Все началось с того, что из-за одного рассказа Питера, появившегося в этом журнале, разгорелся такой скандал, что Питер вынужден был опубликовать в следующем номере длинное ученое объяснение в свою защиту, где доказывал, что его рассказ — это притча на тему об отчуждении. В ответ редакция получила гору писем, в которых Питера либо превозносили до небес, либо смешивали с грязью; и в результате следующий номер журнала был полностью посвящен разбору этих писем, трактовавших проблему отчуждения. Все это было для Питера отличной рекламой, поскольку он как раз собирался опубликовать свой первый роман «Сара лишается невинности». Скандал сделал эту книгу бестселлером, а затем Питера обвинили в проповеди безнравственности, и в Цинциннати состоялся судебный процесс, на котором я защищал Питера, и сражался как лев, и победил — и Питер вернулся домой, свободный и прославленный. По всей Америке во всех синагогах раввины либо пылко славословили книгу «Сара лишается невинности» как гениально глубокое изображение отчуждения, либо осыпали этот роман проклятиями, заявляя, что он представляет собою лишь грязное копание в сексуальных страстях. Но что Питер мог от этого потерять? Евреи в Америке покупают чуть ли не половину всех издаваемых книг в твердых обложках, и они стали наперебой расхватывать этот гениально глубокий роман об отчуждении, представляющий собою грязное копание в сексуальных страстях; и Питер Куот сделался литературным светилом.
Если вам любопытно, что это был за рассказ, из-за которого изначально разгорелся весь скандал, то, поскольку журнал, в котором он был напечатан, читают одни лишь раввины да университетские профессора, так что вы могли этот рассказ и пропустить, я уж, так и быть, вкратце изложу его содержание. Рассказ назывался «Как мой отец пердел». Повествование ведется от лица маленького мальчика; действие происходит в канун Йом-Кипура. Как всем известно, евреи в Йом-Кипур целые сутки ничего не едят, а накануне вечером, перед началом поста, они обычно очень плотно ужинают; хотя я на собственном многолетнем опыте убедился, что чем меньше есть накануне Йом-Кипура, тем легче выносить двадцатичетырехчасовой пост. Итак, в рассказе отец мальчика накануне Йом-Кипура наедается до отвала, так, что у него начинается коловращение в желудке. Он берет мальчика с собой в синагогу, и они сидят рядом на одной скамье. Питер извлекает массу комических эффектов из контраста между торжественной молитвой «Кол-Нидрей» с последующей страстной раввинской проповедью о раскаянии и тем, что отец мальчика неустанно производит неприличные звуки и портит воздух, в то время как мальчик искренне старается покаяться в своих прегрешениях.
Вообще-то, мы, евреи, любим зубоскалить над своими нравами и высмеивать самих себя, и наша литература полным-полна таких вещей; но, сочиняя этот свой шедевр отчуждения, Питер, должно быть, зашел слишком далеко и чересчур многим наступил на мозоль. Поднялась ужасная буря, которая не утихала много месяцев, и в домах еврейской интеллигенции только и говорили, что об этом рассказе Питера Куота: одни были за, другие — против. Короче, Питер был у всех на устах — как в свое время Диккенс после появления «Рождественской песни». Если вдуматься, то ведь и Скрудж — это тоже пример отчуждения. Вообще, тема отчуждения — это для писателя просто золотая жила. Может, и я когда-нибудь тоже что-нибудь выжму из этой темы, хотя пока я представления не имею, как это сделать. Но я хотел вам рассказать о собственной йом-кипурной истории, а это — случай совсем другого рода, чем у Питера. Но, по крайней мере, моя история — это чистая правда, а Питер свою выдумал. Он сам мне в этом признался. Жуткое дело, но, надо отдать ему должное, описал он все это очень ярко и на самом деле смешно.
Мы перескакиваем к тому времени, когда мне уже девять с половиной лет, — примерно в ту эпоху, когда со мной случилась история в канун Дня Всех Святых. Папа и мистер Эльфенбейн, когда их выгнали из синагоги на Келли-стрит, создали Минскую конгрегацию и начали строить здание для синагоги. Подрядчик вырыл большой котлован для фундамента, но после этого выяснилось, что у конгрегации слишком мало денег: их хватило, чтобы построить только подвал, в котором оборудовали синагогу, да еще на то, чтобы воздвигнуть над подвалом изящный фасад с каменным крыльцом, ведшим к разукрашенным двойным дверям, за которыми ничего не было — одно лишь перекрытие над подвалом. Предполагалось, что это — временное сооружение. Я уже упомянул, что сейчас Минская синагога — это последняя действующая синагога, оставшаяся в опустевшем Южном Бронксе. Но она все еще представляет собою подвал, увенчанный фасадом и дверьми, которые никуда не ведут.
Мой отец решил придать блеск этому холодному подвалу, создав там хор для Дней Трепета. Я в этом хоре пел детским сопрано. Репетировали мы в темной квартире нашего раввина — крутого старика с длинной черной бородой, сурового злыдня, каких было немало в старом галуте. У него была совершенно ангелоподобная блондинка дочь: иногда она быстро, как тень, прошмыгивала мимо нас в передней. На репетициях я вел себя очень благочестиво; я, как мог, старался подлизаться к раввину, ненароком показывая, что знаю иврит и идиш, и зорко следя, не промелькнет ли поблизости тень раввинской дочки. Как-то вечером я сумел освободиться за некоторое время до окончания репетиции и усмотрел эту прекрасную тень в спальне. Раввинская дочка была очень застенчива, но, кажется, она отнюдь не противилась тому, чтобы я завел с ней разговор. Так как беседовать нам было решительно не о чем, она показала мне «шофар» — бараний рог, который отмокал в жестяном тазу, и объяснила мне на идише, что во время молитв иногда в этот рог забирается Сатана, и в таких случаях, если ее отец пытается дуть в рог, он не может выдуть ни звука. Поэтому рог нужно загодя вымачивать в уксусе. Как она мне сообщила, уксус отгоняет Сатану — или что-то в этом роде.
Я помирал от желания произвести впечатление на этого ангела, говорящего на идише. Мой отец, который был в синагоге запасным трубачом, дома уже целую неделю тренировался на «шофаре»; он и меня тоже научил в него трубить.
— Никакого Сатаны нет! — заявил я, вынимая рог из уксуса. — Я тебе сейчас покажу.
От рога мне сильно шибануло в нос уксусом, и когда я поднес рог ко рту, мне обожгло губы. Но пути назад уже не было, и я дунул: раздался громкий, противный, прерывистый звук — видимо, точь-в-точь такой, какой издавал в синагоге отец мальчика из рассказа Питера Куота. Раввинскую дочку тут же из комнаты как ветром сдуло, словно она была призраком, услышавшим кукареканье петуха. С тех пор я ее ни разу в жизни не видел. Но вместо нее в комнату вбежал мой отец и схватил меня за шиворот. С тех пор я уже никогда не отлучался с репетиций, и моему флирту с раввинской дочкой пришел конец.
Наш хор, должен я вам сказать, имел бешеный успех. Мы пели без нот, ибо еще с Минска, где папа пел в хоре мальчиков под руководством великого кантора реб Мордехая, он предпочитал, чтобы в течение всей литургии Дней Трепета пели только а капелла. Я с самых ранних детских лет помню, как папа постоянно напевал дома мелодии из литургии Йом-Кипура. Сидней Гросс пел баритоном, папа — тенором, а тучный бородатый старик, которого называли Солли-бас, eine из старого папиного минского хора, пел, соответственно, басом — громким и очень красивым. Другой тенор, седьмая вода на киселе из нашей «мишпухи», по имени дядя Шмуэль — тощий, маленький, печальный человечек, куривший даже больше, чем Сидней Гросс, — выучил все папины мелодии и после праздников продал свою табачную лавку и сделался профессиональным кантором: зарабатывал он в основном на свадьбах и похоронах. Сам же наш хор через год распался. Прачечная отнимала у папы слишком много времени и энергии.