Внутри, вовне
Шрифт:
Ли тараторила без умолку, моргая глазами на проносившийся мимо Нью-Йорк, словно она только что очнулась от глубокого сна. Она рассказала, что дядя Велвел перестал выращивать апельсины и занялся бутылочным бизнесом. Он и его бывший апельсинный компаньон судятся друг с другом, и оба они судятся с земельным управлением, Велвелова жена судится с ним о разводе, и, коль скоро его тесть тоже приехал в Палестину, Велвел снова судится и с ним — все о том же латвийском сене и фураже. Судебные расходы растут как на дрожжах, и Велвелу срочно нужны полторы тысячи долларов. Если он их не получит, ему придется со всей семьей приехать в Америку, где он собирается преподавать иврит в Лос-Анджелесе. Сейчас он ожидает больших барышей от своих бутылок из-под содовой воды, но пока его дети ходят в лохмотьях и нуждаются в куске хлеба. Это
Что же до бутылочного бизнеса, то, по словам Ли, дело было вот в чем. Британская компания по производству безалкогольных напитков, имеющая филиал в Палестине, выкупала у потребителей пустые бутылки. Дядя Велвел насобирал кучу бутылок, рассчитывая сдать их все сразу и получить приличный куш. Но тут фирма вдруг объявила, что отныне она больше пустые бутылки выкупать не будет, так что наполеоновские планы Велвела пошли прахом. Но он не сдался. По мнению дяди Велвела, это было со стороны фирмы безнравственное надувательство и нарушение контракта. Он намерен судиться с фирмой и требовать возмещения убытков, а пока он собирает все новые и новые бутылки, убежденный в том, что в будущем они принесут ему целое состояние. Никому больше пустые бутылки не нужны, и все их выбрасывают, а Велвел их подбирает, и у него скопилось уже сорок тысяч бутылок. Не помню уж точно, действительно ли их было сорок тысяч — это, пожалуй, многовато, — или, может быть, только четыре тысячи.
Во всяком случае, как рассказывала Ли, тель-авивская квартира Велвела — это совершенно необыкновенное зрелище: в каждой комнате, в прихожей и на кухне по всем стенам от пола до потолка сложены бутылки, и среди них проложены проходы к кроватям, к кухонной плите и к туалету; а маленький задний дворик весь завален горами бутылок, поднимающимися до высоты человеческого роста. Может быть, Ли, по своему обыкновению, слегка преувеличила, но дядя Вел-вел безусловно застолбил себе в Палестине участок с залежами бутылок из-под содовой воды в надежде, что там скрывается золотая жила. Однако тяжба — дело долгое, и поэтому, пока суд да дело, Велвелу нужны были полторы тысячи долларов.
А теперь несколько слов о двенадцатицилиндровом «кадиллаке». Вы, наверно, подумали, что папа наконец-то стал большим воротилой, и послать дяде Велвелу полторы тысячи долларов было для него раз плюнуть. Ан нет! Помните возчика Морриса, который приходился шурином Бродовскому, — того самого Морриса, который обварился в бойлерной «Голубой мечты»? Так вот, раньше это был «кадиллак» Морриса. Моррис женился на женщине сильно моложе себя; он ударился в пьянство и в картеж и назанимал кучу денег. До поры до времени он вел роскошную жизнь и разъезжал в подержанном «кадиллаке», но в конце концов он вылетел в трубу, его имущество было описано, и «Голубая мечта» получила «кадиллак» в уплату тех денег, которые когда-то Бродовский уговорил папу одолжить Моррису. Этот «кадиллак» внешне был красавец хоть куда — длинный, стройный, сверкающий, но мотор у него уже никуда не годился, ибо Моррис машину совершенно не берег и носился на ней как угорелый. Папа взял «кадиллак», сочтя, что машина такой марки хорошо рифмуется с вест-эндским адресом.
К счастью, свой «форд» модели «А» он не продал, и на нем-то он обычно и ездил, ибо «кадиллак» не вылезал из гаражей: нужно было то произвести капитальный ремонт механической части, то перебрать карбюратор, то выпрямить погнутый бампер, потому что папа так и не приноровился водить этот дредноут. Рама у машины была скособочена, и поэтому новые шины мгновенно облысевали, будто обточенные на шлифовальном круге. Через некоторое время папа попытался всучить машину обратно Моррису, но тот, по словам папы, покатился со смеху и сказал, что он был почти что рад обанкротиться, потому что благодаря этому он смог избавиться от своего «кадиллака». В конце концов папа отдал его владельцу гаража в оплату чудовищного счета за новую коробку передач, да еще добавил около ста долларов, только бы сбыть с рук этого монстра. Но это было позднее.
Мама же «кадиллак» очень любила. По ее мнению, одна лишь возможность встретить Ли в порту на этом динозавре стоила всех связанных с ним папиных забот. Я тоже обожал его до безумия и не мог дождаться, когда я достаточно вырасту, чтобы начать его водить. Однажды мы всей семьей отправились на нем во Флориду, и последний участок пути мы ехали со скоростью пятнадцать миль в час, потому что стоило лишь чуть-чуть прибавить газу, как в машине начинало сразу же пахнуть раскаленным железом и горелой резиной, как в преисподней, а из двенадцати цилиндров клубами валил черный дым. Но зато мама подъехала к отелю в Майами не на чем-нибудь, а на «кадиллаке».
Что же до нашей новой квартиры, то уж в ней-то не было ничего ложного. Мы и вправду сделали огромный скачок вверх по общественной лестнице: об этом свидетельствовал торжественный парадный подъезд под навесом, массивные двери, украшенные позолоченной резьбой, покрытый мягким ковром холл с мраморными стенами, швейцар в тяжелой ливрее с галунами и лифтеры в коричневых форменных куртках с позолоченной тесьмой на лацканах, лифты для жильцов и их гостей, отделанные панелями из красного дерева, и служебный лифт — для существ низшего порядка. Какая разительная перемена по сравнению с нашим крошечным скрипучим лифтом в Пелэме, набитом всякой чернью — вроде нас самих до недавнего времени, — с сумками и кульками, наполненными бакалейными товарами. В нашем вест-эндском лифте такого было не увидеть. Мама быстро сообразила, что к чему, и организовала доставку бакалеи на дом с посыльными — поэтому бакалея стала нам обходиться вдвое дороже, чем в Пелэме. Раньше она всегда была очень экономной хозяйкой и умела считать каждый цент, но теперь у нее не было достаточно отваги, чтобы представать перед нашим роскошным швейцаром — дюжим краснолицым ирландцем по имени Пат — с бумажными кульками в руках. И это — та самая женщина, которая когда-то в Бронксе двинула кирпичом сторожа, — а здесь, под суровым взглядом нашего вест-эндского швейцара, ее мгновенно оставляла вся ее храбрость, вся ее пробивная сила.
Или, может быть, швейцар-ирландец был тут вовсе ни при чем: просто мама решила, что теперь она манхэттенская «йохсенте», которой не к лицу таскать сумки и кульки с продуктами. Но, конечно, появись для того причина, она могла бы и самого Пата двинуть кирпичом.
У Пата глаза выкатились из орбит, когда он увидел, как из папиного «кадиллака» вылез «Зейде» в круглой шляпе и лапсердаке до щиколоток. Поглаживая бороду, «Зейде» обозрел парадный подъезд и находящийся напротив, через дорогу, фасад синагоги с высоким бронзовым порталом, над которым крупными буквами, было написано: «ВОТ ВРАТА ГОСПОДА: ПРАВЕДНЫЕ ВОЙДУТ В НИХ». Мои родители уже стали прихожанами этой синагоги, и папу даже выбрали в совет попечителей. Вид у «Зейде» был недовольный.
— О дос издос"? (Это она?) — спросил он.
— Дос издос, — ответил папа.
У «Зейде», когда он смотрел на синагогу, и у Пата, когда он смотрел на «Зейде», выражение лица было совершенно одинаковое: оно отражало изумленную враждебность, более или менее сдерживаемую вежливостью.
— Ну? — сказал «Зейде».
Слово «ну», заимствованное из русского языка, на идише выражает самую широкую гамму значений. В данном случае оно подразумевало примерно следующее: «Что ж, я вижу, такое действительно бывает. Стало быть, правда, что в этой сумасшедшей Америке евреи тратят бешеные деньги на никому не нужные архитектурные излишества. Ну ладно, хватит с меня!»
Пожав плечами, «Зейде» отвернулся от синагоги и двинулся к подъезду. Пат, проявляя запоздалую вежливость, распахнул перед ним дверь, сообразив наконец, что «Зейде» — это еврейский священнослужитель. И мой дед прошествовал в подъезд — величественно, как мог бы прошествовать дед Рэнди Давенпорта, — и вошел в чуждый ему ослепительный холл. Но «Зейде» везде чувствовал себя как дома — даже в самой пышной обстановке, какой бы экзотической она ни казалась другим, — может быть, потому, что, как он твердо знал, Бог присутствует всюду, а там, где был Бог, Зейде всегда чувствовал себя как дома; или, если спуститься с небес на землю, может быть, дело было в том, что дед всегда был самим собой, никуда не старался «пробиться», потому что некуда ему было пробиваться и не для кого. Он одарил доброй улыбкой изумленного лифтера, и пока мы ехали наверх в позолоченной кабинке с зеркалом во весь рост, он все повторял: