Во имя четыреста первого, или Исповедь еврея
Шрифт:
Мне еще очень помогало, что все юные уголовники были лучшими друзьями моего папы Яков Абрамовича. У нас дома вечно шились опасные личности под зверовидными челками - не перечесть, сколько безотцовщины Яков Абрамович спас если не от сумы, так от тюрьмы, сильно подорвав планы по лесоповалу и освоению Севера. И тут я должен отдать должное простому эдемскому народу: "малый народ" горных инженеров и трестовских дам любил отца с оттенком снисходительности взрослого к прелестному ребенку, - зато "большой народ", вдовы шоферов, укокошенных на фронте, и шахтеров, задушенных силикозом - каменным напылением на кровавой губке легких, откровенно боготворили его. "Это воплощение святости!" - восклицали они, Бог знает почему по-французски, смахивая слезинку брезентовой рукавицей.
Какую же горечь и боль, какой ад в душе должны были носить русские люди, у которых еврей из-под носа похищал
Этносов у нас было три: ингуши, казахи и детдомцы, - они тоже - и еще как!
– обладали главным (единственным) признаком этноса - Единством.
Немцы были разрозненные Шваны и Краузе. Корейцы тоже были штучные: завуч Цай, зубодер Цой, учительница Пак - про них вспоминали только, что корейцы собак едят, и больше ничего. Русские были просто люди: надо было отмочить что-то вовсе несусветное, чтобы тебя одернули: "Ты русский или кто?".
Яков Абрамович тоже ни с кем не мог образовать еврейского Единства (не с небожителем же Гольдиным, а до превращения меня в еврея фагоцитам предстояло трудиться еще лет двадцать-тридцать). Да и о том, что он еврей, помнили как следует только люди, уж очень обойденные вниманием. Ему напоминали о его еврействе всего раза два-три. От силы четыре. Но уж никак не больше пяти. Хорошо - десять, и ни разом больше. Ладно, двадцать, двадцать - и закончим на этом.
Правда, еще один Еврей у нас в Эдеме жил безысходно, но в виде символа, принимавшего на себя все тухлые яйца и гнилые кочаны, как заслуженные, так и неза... Что, что? Кто это берется решать, что заслуженно, а что незаслуженно? Нет судьи превыше мнения народного! Но живым евреям у нас жилось бы, как у распятого ими Христа за пазухой, если бы жажда единства не была такой чувствительной к слову, как свежеснятая мозоль к песчинке.
Веселье, гомон, куча-мала, с полуперешибленным духом массируешь спиной мерзлые кочки, но стараешься не охнуть, чтоб не портить игру и не позорить свой полет с Графских развалин - с двухсаженного зубца недостроенной стройки, "замороженной", да так и не оттаявшей за много раскаленных лет и бурных весен, но через двадцать лет - Колизей превратился в стадион "Трудовые резервы" - вдруг заделавшейся нормальной столовкой с ядреным томатным соусом и борщевыми парами. По сизым шлакоблочным зубцам можно было гонять вдоль и поперек, перескакивая через будущие окна, кроме одного, венециански просторного: кто сдуру доскакивал до него, попадался в лапы преследователю. Кто угодно - только не я: игра - это Единство, а значит нечего крохоборничать - вперед и вниз, с двух саженей ! Встать не можешь, все равно попался, - ну и что - зато игра поднялась еще градусом азартнее. Водильщик хлопнулся на тебя, на него еще кто-то ты мнешь, тебя тискают, кто-то заехал каблуком прямо в нос - ерунда, может, и ты кому-то заехал. Гадские слезы катятся сами собой, скорей утереть о чью-то штанину, ничего, что шинельный наждак - главное, не портить игру, ведь мы все здесь друзья... и вдруг Брательников одними губами быстро проговаривает: "Не ври". Про что "не ври"? И почему он так побледнел, впился исподлобья, из-за "не ври" так не бледнеют, есть только одна вещь на свете, из-за которой... "Не ври" - это "ев..."
Ты хохочешь во все горло, словно не то не расслышал, не то тебя это смешит, оттого, что не касается (лучше не заострять, не фиксировать позорной правды), куда-то бежишь, куда-то карабкаешься, пока вдруг не обнаруживаешь себя на крыше лягашского дома с шахматными углами в клетку, из которого через год вынесут пронзенную медалистку в спущенных трусах. Ты неотвратимо, как глетчер, сползаешь вниз, ноги - слепые копыта впустую обшаривают стену, но шахматной клетке все нет и нет конца, а ухватиться решительно не за что - при товарище Сталине крыши начальству полировали без сучка, без задоринки, еще и желобки по краям каждой доски простругивали полукруглым лезвием. Доску можно ухватить только поперек, еле доставши кончиками пальцев - но они же не слесарные тиски... А на приоткрывшейся гостеприимной Земле уже можно краем глаза разглядеть поджидающий тебя хороший осиновый кол... И тут - благословенны бракоделы! указательный палец входит в дырку от сучка (так в отчаянные минуты мне приносили спасение отзывчивые женщины - порождения Верховного Бракодела), а копыто через мгновение упирается в край клетки, предназначенной для шахматного коня, - благословенны архитектурные излишества!
"Ты белый-белый", - с интересом рассматривают тебя зрители, и ты сразу оживаешь: зеркальце бы, зеркальце... Подобное исцеляется подобным, бледность - бледностью, ужас отвергнутости - осиновым колом.
Словом, если не сходить с ума от невещественных пустяков, жить по еврейской пословице: хоть горшком назови - только в печку на ставь... В сущности, еврея на моих глазах травили всего один-единственный разочек, да и то исключительно потому, что он вздумал отступить от вышеупомянутой еврейской народной мудрости.
Новый парикмахер, фраеристый красавчик с подбритыми в черную шпагатинку усиками вполне сошел бы за армяна, если бы фагоциты не разнесли, что он еврейчик, создав вокруг него очаг воспаления, в котором его синяя кепка, мохнатая, как кот, провалившийся в таз с синькой, и прогулки по улице Ленина с девушками из "малого трестовского народа" не могли кончиться добром - тем более, прогулки в синих же узковатых брючатах, когда "большой народ" откладывал трудовые гроши на черные клеши из флотского сукна и черную кепку из его же обрезков.
Однажды Гришка прибежал взбудораженный: парни гоняют еврея! В полном соответствии с эдемским каноном, враг народа вновь совершил злодейство безо всяких причин (понимание чужих мотивов неизбежно подтачивает внутреннее единство): Толька Бедняков засмеялся, а еврейчик как вдруг прыган[cedilla]т... Думал ли Гришка, что ему самому предстоит обращение в еврея?
– Через наш огород побежал, - вдруг указал в окно дедушка Ковальчук, и сквозь многослойную стекольную мозаику я увидел, как взъерошенный синий кот, волнуемый кривыми осколками, витражно нарезанный завитками промазки, перепрыгивает через волнистую от природы серую жердь. Двумя ягодками паслена блеснули его горестные, как бы не верящие чему-то глазки над чернявой шпагатинкой усиков, - и тут же накатила волна рева, свиста, улюлюканья ("Сцена под Кромами", М.П.Мусоргский). Народным мстителям не требовалось фантазии - оскорбительнее слова "еврей" все равно ничего не выдумаешь. "А чего он Тольку Беднякова?.." - попытался вдохнуть в нас (и в себя) справедливость Гришка, но лица у взрослых были такие серьезные, что он смолк на полдороге.
После этого красавчик под синим котом исчез - перебрался подбривать шеи (лично я ему бритву не доверил бы) не то в Акмолинск, не то в Кокчетав, а то и в Темиртау, - и Якову Абрамовичу снова стало не с кем заплести паутину сионистского Единства где-нибудь в темном уголке нашего светлого Эдема.
Зато на Единство ингушей наши эдемчане только облизывались: "Вот чечены за своих стоят" - ингушей у нас называли то ингушами, то чеченами.
Воля отцов, вера отцов (уж, конечно, не либеральный киселек моего биологического папы Якова Абрамовича) - сквозь эти священные бельма едва удавалось распознавать: ага, ингуш, - и все. Этот силуэт, обобщенный, как на мишени, заслонял индивидуальную дребедень - сейчас, в телепроблесках из Чечни и то успеваю разглядеть больше: вроде бы и у наших были такие изгибистые профили, а у стариков на головах - усеченные конусы вверх ногами. Правда, наши старики любили класть на плечи лопату, свесивши с нее руки, словно бы вися на самих себе, - а то подпирали этой реей поясницу, пропустивши ее за спиной под локтями же. Почему лопату? из-за наших снежных заносов? Хотя у них в горах... В каких горах - я же понятия не имею, с гор они были или, там, из долин. Или из лощин.
Позор и срам на мою еврейскую голову: я-то думал, что в ней хранится весь мой доисторический рай от жуков до голубей, что мне в этом Космосе подвластно все от последней коровьей лепехи до первого пионерского галстука, - и вдруг целый край, населенный ингушами, оказался погруженным в курящуюся бреднями тьму. Россказни вытравили все живое из моей памяти осталась одна Вера Отцова (чудное имя-фамилия для звеньевой), остался только образ Ингуша с большой буквы, мощно и без затей возведенный мнением, да, мнением народным: там ингуши кого-то порезали, там зарезали, а там и вовсе убили - как водится, без всякого повода. А у одного ихнего обидчика разобрали крышу в сарае и полностью съели корову - только требуха с копытами остались! И притом собака не лаяла! И я до сих пор в это верю - в глубине, разумеется, души. В самой неподдельной ее глубине, где курится все, что ты познаешь от колыбели, через слово, а не через глаза, - на этой невидимой магме и плывет до поры до времени тонкая корочка циничного (чужацкого) здравомыслия.