Во славу русскую
Шрифт:
— Так точно. Возмутительно.
— Знайте, Александр Христофорович. Вольнодумство и якобинство хороши только один раз. Ни одна держава не вынесет революции каждый год. Французы убедили нас, мы не повторим их ошибок. С нас хватит декабря двадцать пятого года, и больше никаких революционеров, — он видел, что каждое слово попадает точно в цель бекендорфовой души, снимая малейшие сомнения в приверженности начальства делу Пестеля. — Кстати, как там другие смутьяны поживают? Я про иудейский вопрос.
— Прошу простить, — Бенкендорф метнулся в канцелярию и наказал доставить еврейскую папку.
Глава Вышнего Благочиния замер в ожидании ответа, высокая чёрная глыба в мундире, подобном пестелевскому, но с меньшим числом побрякушек. Как бы ни был он хорош на своём месте, где острый ум вреден, а главное — нюх и хватка, внешний вид генерала удручал. Он совершенно зря под стать верховному вождю зарастил губу чёрными усами, без которых отлично обходился в войну двенадцатого года; потную лысину Александр Христофорович тщетно пытался прикрыть, зачёсывая на неё редкие чёрные кудельки, росшие над ушами. Разве что остричь его налысо под каторжанина, вздохнул про себя Строганов и уточнил:
— И как дело продвигается?
— Трудно, мой фюрер. Евреям Палестину обещали, да только там Османская империя. Никто добром принимать их не хочет. Государь повелел дать оружие и в Палестину отправить, страну иудейскую себе отвоёвывать.
— Мудрое решение, — заключил Строганов, представивший Чёрное море и восторг османских властей при виде каравана судов с евреями, кочующими к Палестине через Босфор. — Новое дело всегда такое — трудное. Лучше пробовать, ошибившись, чем по русскому обычаю на печи лежать и годами разглагольствовать, отчего не хочется за ту работу браться.
— Дабы не было мора среди евреев, государь наш постановил собирать их да работу им придумать в лагерях концентрации, чтоб плоды их труда на продукты менять.
— Вот как? Но евреи не всякий труд приемлют. Им бы торговлю, ростовщичество, мелкий промысел на худой конец. Да-с… Я подумаю, как ускорить процесс, — пообещал Александр Павлович заместителю. — Вернёмся к поэту. Ваши предложения?
— Какому поэту? — удивился Бенкендорф, и Строганов понял, что сплетни о короткой памяти Александра Христофоровича не на пустом месте выросли.
— Не важно. Смутьяном я сам займусь.
Близ набережной Яузы в особняке главы Коллегии образования Александра Семёновича Шишкова, дарованном ему Верховным Правлением из отобранного у бунтовщиков имущества, собирались любители русской и польской словесности. Александр Семёнович, сменивший имперского министра образования, известного содомией и иными пороками, являл собой образец наилучшего русского и консервативного. Служение Отчеству он посвятил, дабы оберегать молодое поколение от заразы «лжемудрыми умствованиями, ветротленными мечтаниями, пухлой гордостью и пагубным самолюбием, вовлекающим человека в опасное заблуждение думать, что он в юности старик, и через то делающим его в старости юношею». Вдобавок, Шишков принадлежал к коренной нации, к удовольствию Пестеля разбавив, наконец, русской кровью тевтонские ряды Верховного Правления.
Овдовев до назначения, сей увядший муж в свои семьдесят два года женился на вступающей в пору расцвета польской красавице Юлии Осиповне, урождённой Нарбут. Интересуясь пледом и тёплым чаем с вареньем, а не супружескими утехами, называя себя нетребовательным гостем в собственном доме, он снисходительно взирал на развлечения прелестницы, собиравшей молодёжь в гостиной.
Александра Павловича на шишковские посиделки приглашать не собирались. Но коль однажды выразил такое желание приближённый верховного фюрера, отказа не последовало.
Весть о его назначеньи на пост главы Коллегии Благочиния долетела до московских салонов, но ещё не улеглась, не стопталась от частого применения в виде темы для сплетен; оттого молодые люди, сохранившие в душе осколки либерализма, куда более страшились сурового Бенкендорфа, нежели нового и непонятного Строганова. Надевши фрак и приняв цивильное выражение лица, тот явился в богемный кружок совершенно не страшный, отнюдь не карающим ангелом, да ещё в сопровождении генерала Руцкого, овеянного героическим ореолом двенадцатого года.
— Bonjour, Александр, — приветствовал его тёзка, невысокий курчавый поэт с необычно смуглой кожей.
— Гутен таг, — чуть нахмурился Строганов. Понятно, что в разрешённом очаге вольнодумства возможно многое, на улице немыслимое, но чтобы шефа Коллегии Г.Б. встречали французским бонжуром — извините, перебор.
— Полноте, друг мой. Долой сомненья — с твоим приходом на Лубянку в прошлое уйдут мрачные времена Бенкендорфа, — Пушкин перешёл на заговорщический шёпот. — А то поговаривают, что при Республике жандармы лютуют строже, нежели при царях.
— И что прикажешь мне делать, Александр Сергеевич? Новая власть от горшка два вершка. Ей критику принять — смерти подобно. Не то снова переворот, жертвы и кровь, — выкручивался Строганов. — Ты же не хочешь такого для России. Поэтому заклинаю: умерь пыл. Следи за словами и не доводи до греха.
Поэт прихватил бокал с лакейского подноса.
— Что ж грозит мне, коль друг мой Александр — глава К.Г.Б.?
— Не надо, прошу. Знаешь, брат — не полиция ведёт дело, бумага ведёт. Я перед Верховным Правлением и Пестелем в ответе, а уж кляузничают на меня сверх всякой меры. Поэтому — увы. Чем смогу подсоблю, но на эшафот вместо тебя не стану. Не дерзи без меры, а лучше познакомься с Платоном Сергеичем Руцким.
Высоченный генерал богатырского сложения, возрастом несколько старше Строганова, с чувством пожал руку поэту и предложить сделать «гелиоскопический портрет». Узнав, что позировать придётся совершенно недвижимо много часов подряд, Пушкин отказался.
— Мерси, Платон Сергеевич, заботу ценю, но, право, не стоит. А сейчас давайте польского поэта послушаем. Вы же поляк по-батюшке?
— Верно, — кивнул генерал. — Только не жалую соотечественников после Бородино.
Тем временем худой и взъерошенный молодой человек распрямился среди гостиной. Разговоры умолкли. Тонким от напряжения голосом он прочитал крымский сонет на польском языке и получил признание собравшейся публики.