Во сне и наяву, или Игра в бирюльки
Шрифт:
Главное — высокая обороноспособность! Ничего не жалеть для армии, в то же время навести там порядок и условия высочайшей дисциплины — за неуставные отношения карать, карать и карать. В то же время необходимо повысить жизненный уровень офицерского состава.
Не думайте, господа пацифисты, что вся Америка в восторге от нашей перестройки и гласности…
Сейчас, когда наше общество и государство переживают небывалый кризис, спасти нас может только жесткая всеобъемлющая дисциплина. Конечно, меня никто не послушает — не та волна сейчас (разрядка моя,—Е. К.), — а обществу придется жестоко заплатить за эту самую „гласность“.
Письмо
Возможно, я бы не обратил особенного внимания на это «письмо», мало ли еще живет среди нас людей, страдающих тяжелой ностальгией по тем временам. К тому же есть в этом «письме» и какая-то правда, хотя бы и вывернутая наизнанку, поставленная с ног на голову и притороченная — неумело, впрочем, — к идее тоталитаризма, воплощением которой и были те самые «спецлагеря», о которых вспоминает автор. Признаться, и определенная смелость нужна, чтобы в наше-то время выступить в открытую с подобным письмом. По крайней мере, нужно не бояться.
Но в том-то и дело, что автор не боится — он привык, что боятся его.
Так кто же он?..
«К сему И. ГРУБЕР, ветеран НКВД, член Союза спасения социализма».
Как видите, кое-кто из ветеранов НКВД вовсе не собирается ждать, когда его призовут для наведения в стране «всеобъемлющей дисциплины», он уже готов приступить к исполнению, коль скоро заявляет об этом в открытую. А стремительно и почти безнаказанно возрождающийся преступный мир, быть может, нужен ему, чтобы снова исполнить роль «помощника»?..
XVIII
МОРОЗЫ стояли крепкие, сухие, и по ночам дневальные не спали, как обычно, а подтапливали в бараках печки. И все равно по утрам в углах искрился иней, а вода в бачке подергивалась ледяной коркой. Бараки сколочены кое-как — их строили такие же зеки — и совсем не держат тепло.
Вокруг зоны — ни домика, ни деревца, а на вышках ярко горят прожекторы, ощупывая каждый сантиметр запретки. Маячат, завернутые в тулупы, неподвижные, словно куклы, фигуры часовых. Господи, им тоже не очень сладко торчать в такую стужу на продуваемых ветрами вышках, им хочется в тепло, и может быть, случаются минуты, когда часовые завидуют зекам, спящим в бараках. И свобода бывает не в радость. Да и какая, если разобраться, свобода у часовых? Проторчат на вышках положенное время, сменятся, подремлют в таком же, как все, бараке и тоже на нарах, а потом снова на вышку. Только и разницы, что одни стерегут, а других стерегут. До города — сорок километров, и ни выходных, ни праздников. Вся радость — сбегать в ближайшую деревню, напиться вонючего самогона и переспать, если повезет, с солдатской вдовой…
Андрей вышел на улицу покурить, ему не спится.
Заскрипел снег. Из-за угла появился дежурный по зоне старший лейтенант Реутов. Хороший мужик, зеки его, в общем-то, уважают, как только можно уважать «гражданина начальника». Он не придирается по мелочам, а если и наказывает — не строго. Больше для видимости и для острастки. Говорят, что он сам когда-то беспризорничал и вроде бы «тянул» срок.
— Почему не спишь, Воронцов?
— Не спится, гражданин начальник.
— Сам нарушаешь режим и дневального подводишь, — сказал укоризненно Реутов. — Знаешь ведь, что из барака ночью выходить не положено.
— Я на минутку, гражданин начальник.
— А как у тебя дела, Воронцов? — Реутов вытащил из кармана портсигар, щелкнул крышкой и протянул Андрею: — Закуривай.
Андрей с удовольствием затянулся ароматным папиросным дымом. После махорки было особенно вкусно.
— Нормально.
— Скоро тебе освобождаться, как собираешься жить дальше?
— За меня вы думаете, гражданин начальник. И еще прокурор. — Андрей усмехнулся.
— А вот это ты брось, — Реутов поморщился. — Эта дурацкая философия не для тебя. Ты же случайный человек среди блатных, Воронцов. Твой подельник — Князь, кажется? — конечно, авторитет у них, а ты-то для них никто. Поверь мне. Поиграл в эти игры — и довольно. Куда после освобождения?..
— В Ленинград, куда же еще.
— Прекрасная у тебя родина, позавидовать можно. Беда только, что не дадут тебе направления в Ленинград, — вздохнул Реутов. — Есть там кто-нибудь?
— Да вроде есть двоюродная бабушка.
— Написал бы.
— Адреса не знаю, — Андрей действительно не знал адреса Клавдии Михайловны.
— Это можно узнать.
— Не стоит.
— Тоже верно. Стыдно?
— Есть немного.
— Значит, не все потеряно, раз стыдно. Завязывать надо. Дорожка эта ох какая кривая, Воронцов! Ты поинтересуйся у своих покровителей, сколько они на свободе прожили.
— Они-то и здесь неплохо живут, — сказал Андрей.
— Это не жизнь, обман. Подумай сам, разве можно прожить жизнь в ненависти? А они ненавидят не только всех, кто не с ними, но и друг друга.
— Зато их боятся.
— И что в этом хорошего? Страх — поганое, мерзкое чувство.
— Не они же боятся, а их.
— А это еще хуже. Тебе толкуют, что тебя уважают, клянутся в вечной дружбе, но все это — ложь. На самом деле готовы перегрызть тебе горло. Это тот же страх, только наоборот. Согласен?..
— Не думал, не знаю. А правда, гражданин начальник, что вы…
— Не имеет значения, — перебил его Реутов. — Докуривай и ступай спать. И думай, думай, Воронцов, пока есть время и не потерян последний шанс.
Далеко прогудел паровоз. Долгое перекатистое эхо повисло в воздухе, рождая тоскливое, сосущее чувство одиночества и неприкаянности. И без того паршиво было на душе, а тут еще Реутов со своим разговором… Андрею почти до слез стало жалко себя, своей неустроенности в этом огромном мире, который начинался за высоким забором, отороченным по верху колючей проволокой. Он понимал, что Реутов прав, но именно оттого, что это была правда, его почему-то разбирало зло.
Он вернулся в барак. Дневальный, сидя у тумбочки, клевал носом. Печка погасла, дырки в дверце не светились, и не было слышно обычного потрескивания.
Андрей пнул дневального:
— Чего дрыхнешь, сука?!
Тот вскочил, засуетился у печки, бормоча: «Я сейчас, сейчас». Андрей лег и натянул на голову одеяло.
А на следующий день он совершенно неожиданно получил письмо.
В три часа дня на площадке возле столовой собираются свободные от работы зеки. Здесь раздают почту. Почтарь влезает на бочку и выкрикивает фамилии. Счастливцы проталкиваются к нему, протягивают руки и, настороженно оглядываясь, словно кто-то покушается на их радость, на весточки с воли, торопливо прячут письма под телогрейками. Даже посылки из каптерки тащат в бараки не с такой опаской. Может быть, потому, что с посылками все ясно — лучшую часть все равно заберут блатные.