Во сне и наяву, или Игра в бирюльки
Шрифт:
Мальчишки тем временем разбрелись по своим койкам, не дождавшись потехи. Машка привел Андрея в дальний конец спальни и, похлопав по одеялу, предложил:
— Садись. Сейчас поштевкаем [6] . — Он открыл тумбочку, вынул кусок фанеры (у тумбочки оказалось двойное дно), и Андрей увидел целый склад еды: куски хлеба, засохшие скрюченные котлеты, сахар.
— Ничтяк, а? — Машка подмигнул озорно. — Шамай, Андрюха. Здесь без спецпайка совсем пропадешь, брюхо к позвоночнику прирастет, потом ни один хирург не возьмется оперировать.
6
Штевкать — есть, кушать.
Андрей
— Ну что, — сказал Машка, хихикая, — здорово Андрюха тебе врезал? Будешь знать питерских, восточная долгота. Организуй кипяточку, человек желает чайку испить.
Андрей привстал, он хотел сказать, что сам принесет кипятку, только пусть объяснят, где взять, но Машка молча надавил ему на колено, я он сообразил, что делать этого нельзя. Если Машка посылает за кипятком длинного, значит, так и надо. Вообще все происходящее, понял он, лучше принимать как должное. Машка верховодит в группе, это совершенно ясно, ему подчиняются остальные. Выходит, оа обладает какими-то достоинствами, пока непонятными Андрею, которые поднимают его авторитет и делают его слово законом, хотя силой он наверняка не отличается. Более того, Андрей обратил внимание, что ребята и на него уже смотрят с завистью, а пожалуй что и с испугом. Да так оно и было на самом деле. Может быть, глядя на него, каждый думал с тоской, что в группе объявился еще один блатной и теперь придется — никуда не денешься — прикармливать двоих…
По правде говоря, Андрею было неловко, совестно было, однако он помалкивал, понимая, что попал в особый, чуждый ему мир, где существуют своя правила и законы, а чувство самосохранения подсказывало, что нужно держаться за Машку. Все-таки он прочел достаточно много книг, смотрел фильм «Путевка в жизнь» и кое-что знал. Если бы не случай, не его решительность в самый критический момент, корчиться бы ему сейчас избитым, униженным, а после быть на месте длинного безропотным исполнителем капризов и воли того же Машки. С сильными вообще лучше дружить, чем ссориться. А Машка в группе безусловно сила. Неважно какая, но — села.
— Тебя с поличным схватили или так, за подозрение? — спросил он.
— Так, — ответил Андрей на всякий случай.
— А меня, сучий потрох, по дурости замели! Увел у одного черта сидор, а в тамбуре шасть в карман — ключа вагонного нет. Выронил, когда с сидором под полками полз. Я туда, сюда… Во непруха так непруха. А тут два легавых вваливаются, ксивы [7] требуют. Болт им в пасть, сукам.
Из рассказа Машки Андрей понял, что он — вор. Ему не понравилось это, тем более он помнил соседей, живших над ними иа проспекте Газа. И вообще знал, что воровать — самое последнее дело. Но в то же время Машка был симпатичен ему, Такой нескладный, рыжий — у него и лицо было рыжее от веснушек, — с добродушной улыбкой. Словом, внешность его, казалось Андрею, не вязалась с теми представлениями о ворах, какие у него сложились. Скорее, Машка был похож на мазурика, как говорила о таких мать.
7
Ксивы — документы.
— И тебе, Андрюха, не повезло, — вздохнув, проговорил Машка. — Сова — это такая стерва!.. Я прошлый раз был у нее в группе, падла она законченная. Но ничтяк, вместе поедем в колонию, а там посмотрим, кто кого. Жизнь, она везде жизнь, только надо уметь жить.
Машка жить умел. Для Андрея дружба с ним стала как бы охранной грамотой, его побаивались, как и самого Машку, а воспитателя мало интересовала жизнь подопечных, лишь бы все было тихо, спокойно, лишь бы не случалось ЧП. Машка, конечно, сразу раскусил Андрея, понял, что он «домашняк», то есть никакой не воришка и даже не беспризорник, однако привязался к нему. И потому, что был Андрей питерским, и потому еще, что Машке нравилось быть добрым покровителем, хотя, разумеется, он и понятия не имел, что такое вот покровительство — неотъемлемый признак любого диктатора. Андрей к тому же оказался хорошим рассказчиком, умел «как но-писаному тискать романы», а это умение высоко ценилось в воровской среде, к которой Машка себя относил. Он прямо млел от восторга, когда Андрей читал наизусть Есенина или пересказывал О'Генри. Почему-то ему особенно нравился О'Генри, а среди прочих рассказов — «Персики».
— Во дает, во дает! — визжал он и хлопал себя по ляжкам, когда Андрей в конце произносил, патетически подыгрывая голосом: «Гадкий мальчик, разве я просила персик? Я бы охотнее съела апельсин». — Они все такие, твари ползучие, — плевался Машка, имея в виду женщин. — За милую душу продадут кого угодно.
Однако дружба с Машкой сослужила и худую службу. Начальник приемника не забыл Андрея, не забыл и своих сомнений. И когда ему воспитатель доложил, что Воронцов корешит с Ивановым (настоящая фамилия Машки была Петров, но так уж принято — не называться своей фамилией, а фантазия Машки была ограниченна), о чем ему самому доложили его «доверенные» — сексоты, начальник вновь засомневался. Он знал, что Иванов уже дважды побывал в приемнике, бежал из колонии, что он прожженный бродяга и воришка, а это означает, что он не стал бы водить дружбу — «корешить» — с кем попало. У этих гопников тоже свои законы, они во всем подражают взрослым уркам и строго блюдут воровские правила поведения.
Все это начальник знал, хотя и работал в приемнике недавно, и всякие сомнения должны были бы оставить его, а вот не оставляли, нет. Не похож Воронцов на воришку, да и рассказ его о себе не укладывался в привычную, стереотипную легенду беспризорников, а разговор с ним убеждал, что он еще не испорченный мальчик. Тут что-то не так. Возможно, что Иванов просто покровительствует Воронцову, просто симпатизирует ему. Среди уголовников и это бывает. Они иногда очень сентиментальны, а покровительство — тоже ведь признак силы и уверенности в себе…
И вот на совещании, когда решался вопрос, кого отправлять в колонию (как раз пришла разнарядка на пятерых), начальник не назвал Андрея. Он решил все же направить его в детский дом. Будь что будет. И тогда воспитательница третьей группы по кличке Сова, которую Андрей ударил по руке, напомнила, что уже было решено отправить в первую очередь «этого бандита Воронцова». Начальник возразил ей, сказав, что Воронцов кажется ему воспитанным мальчиком, домашним и что такому не место в колонии.
— Пусть едет в детский дом, — подытожил он. — Я думаю, он попал к нам случайно.
— Вы плохо знаете этих уркаганов, — возмутилась Сова. — Они кого угодно проведут, а вы человек новый в нашей системе. Я настаиваю, чтобы Воронцова немедленно отправить в колонию. Именно там ему место.
— Насколько мне известно, — заговорила вдруг старшая воспитательница, — этот самый Воронцов прибыл к нам с конкретной рекомендацией?.. Должна заметить, что я его знаю давно. — Все повернули к ней удивленные лица, — До войны он учился в школе, где я работала завучем. Уже тогда он отличался хулиганскими замашками. Однажды избил хорошего мальчика…
— Вот видите! — с воодушевлением воскликнула Сова.
— А главное, — продолжала старшая воспитательница, — отец Воронцова — враг народа и, кажется, даже расстрелян. Полагаю, что рекомендация о направлении его в колонию, а не в детский дом, не случайна. Значит, так надо. Спорить нам вообще не о чем — это не наше дело.
Возможно, начальник приемника имел и право, и власть настоять на своем и его ничуть не убедил рассказ старшей воспитательницы. Он понимал, что никому Андрей не нужен и никакой политики, на что старшая воспитательница намекала, тут нет, однако понимал он и то, что она не согласится с ним ни за что, не успокоится, пока не настоит на своем. А за одно только сочувствие к сыну «врага народа» его, начальника, могут обвинить Бог знает в чем… И еще он подумал, что ему-то, в конце концов, тоже нет никакого дела до этого Воронцова. Всем не поможешь, на всех жалости не наберешься, а у него своих двое сорванцов и больная жена…