Во сне и наяву, или Игра в бирюльки
Шрифт:
До последнего мгновения он не был уверен, что побежит. И остался бы, не побежал, но оставаться было стыдно, ведь мальчишки, которым Машка бежать запретил, знали, кто должен «рвать когти», так что останься он, ему потом не дали бы проходу и уж наверняка стали бы в колонии мстить за унижения, за свое подчиненное положение в приемнике, поскольку Андрей корешил с Машкой и даже вместе с ним кушал [9] , хотя сам-то не из блатных…
Он чутко прислушивался, что делается на улице, за стеной сарая, но ничего подозрительного не слышал. Впрочем, вряд ли и услышал бы — большая узловая станция жила своей привычной, напряженной и шумной жизнью.
9
«Вместе
Думать о том, что будет завтра, послезавтра, вообще потом, не хотелось. Мысли об этом нагоняли еще больший страх, и Андрей старался думать о чем угодно, только не о завтрашнем дне. Но именно потому, что не хотел об этом думать, никак не мог отделаться от навязчивых вопросов: куда податься и зачем?..
Вся надежда была на Машку. С ним, может быть, удалось бы добраться и в Ленинград. А там есть Клавдия Михайловна, и еще Анна Францевна, и Катя… Он понимал, что была блокада, голод, что многие, очень многие погибли, умерли, но ведь не все же… А что жива Клавдия Михайловна, он знал точно.
«А если Машку поймали? — с испугом подумал он. — Что тогда делать?..» За ним помчался конвоир, на платформе было много людей, кто-нибудь мог помочь задержать Машку. Да любой мог.
И Андрей понял, что тогда ему придется идти в милицию. Больше ничего не остается. Только нужно придумать что-нибудь правдоподобное. Например, сказать, что растерялся, побежал просто так, безотчетно, заодно с другими. А после заблудился на станции. Нет, не поверят, пожалуй. Конвоиры злющие и знают, конечно, что он и Машка — кореша. Но он же сам придет, добровольно! Значит, должны поверить… Да, во что скажет Машка? Что подумает о нем?.. Уж не похвалит, это точно. Из товарища сделается врагом, будет презирать больше других…
Андрей отчетливо осознал, что положение у него безвыходное — так плохо, а иначе еще хуже.
Ему вспомнился сон, мертвое лицо матери, ее уходящая улыбка, ее растущий на глазах палец, которым она манила к себе, и рука Совы, схватившая мать за горло. Стало до жути тоскливо и жалко себя, и, кусая от обиды губы, Андрей заплакал. Он думал при этом, что надо пойти и броситься под поезд, пусть они все знают…
Обессиленный и заплаканный, он свалился на стружки и уснул.
IV
МАШКУ не поймали.
Он хорошо знал эту станцию, ему не раз приходилось здесь удирать от милиции. И еще за время бродяжничества он изучил людей и давно понял, что людям наплевать на все и на всех, когда они в толпе и толпа одержима какой-то общей целью.
Матка нырнул в самую гущу толпы. Он петлял, придерживаясь, однако, нужного направления — к выходу в город. Он-то знал, куда бежит, а конвоир — нет, потому и пёр за Машкой вслепую, напролом, расталкивая людей, озлобляя их против себя, и на него, а не на Машку, сыпались проклятия и угрозы. Он был в цивильной одежде. В конце концов он и вовсе попал в людскую пробку, образовавшуюся в узкой калитке, через которую пропускали на платформу. Толпа двигалась навстречу ему, и, сколько он ни кричал, ни требовал, чтобы его пропустили, сколько ни взывал к сознательности граждан, никто не обращал на него внимания. Все рвались к поезду, на штурм. И пока конвоир выбирался из толпы — причем толпа относила его назад, — Машка буквально между ног выскользнул за калитку. Тут он заметил бабку с плетеной корзиной. Бабка тоже пыталась пробиться на платформу. Машка с разбегу боднул ее головой, бабка схватилась за живот, выпустила корзину из рук и запричитала: «Ой, люди добрые, убили меня, убили!.» А Машка подхватил корзину и нырнул в кусты, высаженные вдоль забора. Он и здесь рассчитал все точно, безошибочно: никто не погнался за ним, а причитавшую бабку просто оттерли в сторону, чтобы не путалась под ногами, не мешала людям, и хорошо еще, что не задавили.
Пригнувшись, Машка добежал до конца посадок, оглянулся, на всякий случай, хотя я не сомневался, что погони уже нет, и с независимым видом пошел к перекидному мосту через многочисленные пути. Перейдя на другую, противоположную от вокзала сторону, он почувствовал себя в относительной безопасности. Искать его будут в районе вокзала и рынка, никому не придет в голову искать в поселке. Он знал одно потаенное местечко поблизости, где обычно собирались на ночлег беспризорники и где можно было бы переждать до обеда, пока уйдет поезд, на котором увезут оставшихся ребят, но идти туда не решился, потому что это местечко могут вполне знать и местные легавые. Возьмут и устроят облаву. Тогда прощай, свобода. Да и Андрюха, подумал Машка, сидит там в сараюхе, дрожит, наверное, от страха. Впрочем, сейчас, сразу, рискованно появляться и возле сарая. Там тоже может быть засада, если Андрею удалось рвануть, но его выследили. Парень он мировой, одно слово — питерский, но «домашняк», его легавые запросто расколют, он и не заметит этого. Машка поэтому и не рванул вместе с ним, зная, что ловить будут прежде всего именно его, и таким образом отводил погоню от Андрея. А в себе-то он был уверен — не впервой водить за нос легавых.
В поселке спрятаться было, негде, здесь каждая собака друг друга знает. И Машка решил выйти к сараю кружным путем, по дороге, ведущей на заброшенный рудник. Получалось километра три, зато безопаснее и вернее. Да и спешить ему некуда. В любом случае надо выждать какое-то время, пока уляжется паника и пока не уйдет поезд. Местные легавые порыскают для виду — им-то какое дело! — и плюнут. У них своих забот хватает.
В бабкиной корзине была жратва — шаньги с картошкой и с гороховой мукой, полкаравая хлеба и порядочный шмат сала — и почти новый оренбургский платок. Нашелся там и мешочек с самосадом.
Машка плотно подзаправился, пожалев, что нет бумажки и спичек, чтобы покурить. Хлеб, сало и оставшиеся четыре шаньги он завязал в узелок (корзина была обтянута тряпкой), табак сунул в карман, а платком обмотался и сверху надел фуфайку.
К сараю он приближался с опаской: боялся все-таки засады. Прежде чем подойти, долго наблюдал, нет ли чего подозрительного. Но все было тихо, спокойно. А главное, к сараю от водокачки вели только одни следы, и Машка был уверен, что они оставлены Андреем. Значит, его не засекли, не схватили, и сюда легавые не сунулись.
Он низко пригнулся и перебежал пустое, голое пространство— метров пятьдесят, — отделявшее его от сарая. Оттянул створку и протиснулся внутрь. Тихонько свистнул, но никто не откликнулся.
В сарае по-прежнему было темно, но все же не совсем. В щели под дверью и в крыше пробивался дневной свет. Напрягшись, Машка осмотрелся и увидел в углу спящего Андрея.
— Эй, соня! — сказал Машка и толкнул его ногой. — Вставай, приехали.
Андрей испуганно вскочил:
— Кто тут?..
— Легавые с прокурором, — рассмеялся Машка, но не громко, чтобы не было слышно за тонкими дощатыми стенами. — Чисто ушел?
— Что?
— Чисто, толкую, ушел? Не засекли, куда ты рванул?
— По-моему, нет, — неуверенно ответил Андрей.
— Ну и ничтяк. Они меня, гады, пасут, — с чувством превосходства и довольства сказал Машка. — Ты им до фонаря. Но могли засечь, а теперь сидят, например, на водокачке и следят, когда я здесь появлюсь. Они же знают, суки, что я кореша не брошу. Блатные никогда корешей не бросают.
— Что же делать? — обеспокоенно спросил Андрей.
— Рвать отсюда надо вообще-то. Если и не засекли тебя, все равно допереть могут. Среди легавых тоже не дураки попадаются, не думай. А здешние наверняка знают про этот сарай.