Во спасение нас, пропащих
Шрифт:
Часть первая
17
… минута за минутой, словно сосновая смола, сползающая по коре вязкими, липкими каплями. И если исходить из того, что сутки растянулись на тысячу лет, то мы сидим в подвале уже два тысячелетия.
В тесном, затхлом, темном подвале, в котором не получается вытянуться в полный рост; с низким, в подтёках, потолком и единственной вентиляционной трубой, тайно проложенной меж кирпичами ещё во времена палеолита; с четырьмя монолитными стенами, обросшими плесенью так обильно, что грибы можно без труда соскрести
Я бы пошутил, мол, ещё часок – и мы тоже принесем отличный урожай, но уверен, что шутку мою никто не оценит.
Даже 1.
1
Ждать. Всего лишь ждать. Говорят, в этом нет ничего сложного – но так рассуждают лишь идиоты.
Невозможность контроля.
Нервная неподвижность.
Упование на то, что нас не предадут.
Расслабиться не удается ни на минуту. Даже во сне мой мозг напряжен. Я представляю результаты посеянного нами хаоса так детально, будто этот процесс может как-то повлиять на наше положение, будто мысли материальны и имеют власть над реальностью.
Бред.
Единственное, что сейчас имеет значение – это невозможность контроля, нервная неподвижность и упование на то, что нас не предадут.
Сам тому не веря, я пытаюсь убедить 17 в том, что мы в безопасности. Всё продумано давно и до мелочей.
Но 17 не слушает.
Рассеченная скула пестреет темно-бордовой рваной полосой. Спина выпрямлена.
Ему бы оружие в руки – и в бой.
Ему бы в бой – да в самое пекло.
Ему совершенно неважен тот факт, что порою бездействие эффективнее действия.
Жить ярко и умирать помпезно – девиз его тридцатилетнего существования.
744, вероятно, о таком даже не слышала. А если слышала – то давным-давно позабыла.
Сейчас она сидит на дырявом матраце справа от меня.
Неподвижная, точно статуя.
С тщательно выскобленной нормальностью.
Темно-русые волосы, чуть тронутые сединой, едва касаются мочек ушей.
Свет последней свечи падает на молодое лицо, и я вновь заворожен ее изъяном – бугристым шрамом, рассекающим правую бровь пополам, чудом не задевшим глаз, тянущимся вниз, наискосок к скуле, неаккуратно зажившей полосой, делящей цифры 7 и 44. Глаза – огромные, черные, инопланетные, вызывающие желание то ли перекреститься, то ли поклониться, выдают расстройство, без которого быть ей самой обыкновенной несчастной девушкой, каких десятки и сотни в нашем увядающем мире.
744
Подвал – ловушка.
Подвал – гроб.
Подвал – братская могила для всех нас.
В ней холодно, но душно. В ней мало места для того, чтобы расправить паруса, но более чем достаточно пространства, чтобы потеряться, искалечиться и утонуть в коварных рифах своих безрадостных мыслей.
Ее словно создали, словно вырыли специально для нас, специально для того, чтобы однажды, во дни нужды, шесть человек смогли спрятаться; чтобы злобные ищейки спустились в просторный подземный зал, с паутинами ржавых труб – и не увидели ту самую дверцу, за которой вот уже век скрывается низкая конура, за которой вот уже несколько дней скрываются низкие люди.
Я слышу, как 1 уверяет всех, что совсем скоро мы сбежим из рабочего лагеря, спасемся из этого затопленного слезами котлована, раз и навсегда, что мы никогда больше не ступим на его территорию – но я-то знаю, что всё это чушь, что это неправда, что это самообман, и потому шепчу:
– Даже если мы покинем Город – мы всё равно останемся тут.
303 поднимает на меня голубые глаза – высокая, стройная, ёжик блестит золотом, кожа нежна, как лепестки пионов, запястья толщиной в три пальца, – и безмерная тоска, и безмерная вина сжимает сердце.
Вина за то, что она, такая красивая, такая юная, с татуировкой на правой щеке, где чернилами выведено «303» (с этим ее порядковым номером, меткой и клеймом, именем и прозвищем), оказалась в мире, где убивают и мучают; где ломают и не чинят; где бросают на произвол судьбы и находят слишком поздно.
Слишком поздно.
Мне не нужно говорить дальше, но я говорю, не в силах преодолеть жуткое желание вызвать ее справедливую ненависть, не в силах принять ее искреннее прощение:
– Мы ведь обе пытались сбежать, 303. Помнишь? Помнишь? Я не про Город. Нет. Я вообще. Мы пытались. Пытались. Мы думали, что маяки освещают пути наши, что якоря не дают нам уплыть в неизвестность. Но мы ошибались. Я – ошибалась. Наша жизнь – передвижение в ночи. Без подсказок. Без ориентиров. Во веки веков нам не найти направление.
303
Ещё чуть-чуть – и по щекам моим польются ручьи и реки.
Ещё чуть-чуть – и мне станет очень стыдно перед теми, чьих слез я никогда не видела, чья твердость духа не вызывает сомнения.
– Верно, – сглатываю я комок в горле. – Не вышло у нас сбежать.
На самом же деле – 744 права и не права одновременно.
В отличие от меня, совершить побег ей всё же удалось. Пусть и от себя самой.
Или наоборот – к самой себе?
Утыкаясь подбородком в колени, я пытаюсь подсчитать, сколько месяцев утекло с нашей первой, случайной встречи в далеком и недалеком прошлом.
Сейчас, за пределами лагеря, там, где из земли растут деревья и кустарники, а не столбы для порок, зеленеет июнь.
Тогда – властвовал холодный ноябрь, с небом цвета жидкого бетона.
Господи, сохрани нас всех…
Мне не верится, что прошло так мало недель, не верится, что мне не пятьдесят, а всего лишь двадцать лет.
Разве заслужила я такую молодость?
Разве мои друзья заслужили быть запертыми в этом проклятом месте?
За какие такие победы нас наградили узкими койками и полупустыми тарелками жидкого супа? Во имя чего в нас швырнули лопаты и кирки?
– Хочешь, я укажу тебе направление, 744? – ерничает 17. – Видишь вон тот матрац?
Я перевожу извиняющийся взгляд на 744, но она не злится и не обижается.
Она – не реагирует. Не слышит.
Она смотрит на огонек, в котором переливаются триллионы необыкновенных образов, кажущихся куда реальнее тех, что ее окружают, и произносит, обращаясь вовсе не к 17:
– Если каким-то чудом девочка выживет – то не с нашей помощью. Если же умрет, в плену или на воле – то не иначе, как с нашей.