Водяной
Шрифт:
Его, оказывается, отпустят на три месяца раньше срока. Он даже написал когда именно. Может, встретишь меня у ворот тюрьмы в Хальмстаде? Как ты себя чувствуешь и есть ли у тебя деньги? Я на нуле, деньги за работу в тюремной мастерской получу не раньше Рождества.
Еще он сообщал, что уже пытался найти работу — на гальванической и стекловолоконной фабриках в Фалькенберге, — но надежд больших не испытывает.
Я видела перед собой эту картину, как он пишет письмо. Сидит в своей камере, пачка «Йона Сильвера» на укрепленном в стене столике. Типичная тюремная одежда — нижняя рубашка, комбинезон и тапки. На стенах
Если я не ошибаюсь, папаша появится через три недели.
Поздно вечером мать проснулась и спустилась вниз. Почему-то в пальто. Колотун ее бьет, что ли, с похмелья… Роберт уже спал, а я сидела в кухне и соображала, что же мне делать в ближайшие дни.
— Доброе утро, — сказала я.
Она налила стакан воды:
— Говори потише, если можешь. Я плохо себя чувствую.
— Могу понять. Ты даже не разделась.
Она вздохнула, нашаривая на полке порошок парацетамола.
— Папа возвращается через несколько недель. Я очень обрадовалась. Ну и… отпраздновала. Его отпустят раньше срока.
— Я читала письмо.
Глаза блуждают. Закурила сигарету, увидела письмо на столе и сунула в карман пальто.
— Роберт у себя?
— Спит.
— Хорошо.
— Они опять над ним издевались…
— А почему он не даст сдачи? Почему не защищается?
Она села за стол и высыпала парацетамол в воду. Вода забурлила. Выглядит жутко, мешки под глазами, волосы спутаны, чуть не колтуны. Я ее даже не осуждаю, осуждать ее трудно, но и понять невозможно. Иногда я размышляла: если я пойму, кто она есть, то уже вроде бы не остается места для осуждения, а если сразу начну судить, то и не пойму никогда… Она же не всегда была такой — равнодушной полупьяной женщиной, которую я вижу перед собой. Я же помню эти мгновения: я сижу у нее на коленях, а она смеется и красит мне ногти красным и белым лаком, ногти становятся совсем как божьи коровки, а по вечерам она еще могла играть со мной и с Робертом в карты или в футбол на улице. А сейчас… протягивает руку погладить, а я отшатываюсь так, что чуть не падаю со стула.
— И нечего читать чужие письма… Это некрасиво.
— И нечего шарить в моей комнате. Если там и есть деньги, они мои. Теперь там на час уборки.
Длинный пористый цилиндрик пепла падает ей на колени, но она этого не замечает.
— А здесь, внизу, настоящий свинарник. Извини, что я об этом говорю, но ты заблевала всю прихожую.
Я слышу все словно со стороны. Это не разговор нормальных людей… но все так и есть.
Она с трудом встает и подходит к календарю. Похоже, не поняла, что я ей сказала, либо вообще ничего не помнит. Ну и хорошо, не хватало мне только ее раскаяния.
— А что за день сегодня?
— Пятница.
— Через три недели приедет папа. И я хочу, чтобы ты переехала к Роберту. Придется вам пока жить в одной комнате.
— Почему это?
— У нас плохо с деньгами. Мы с папой решили сдать нижний этаж, а в твоей комнате поставим телевизор. Надо же нам смотреть телевизор иногда? Или как?
Она достала из холодильника банку пива и посмотрела в окно. Начался проливной дождь.
— И кому же вы собираетесь сдать этаж?
— Папиному приятелю. Они вместе отбывают срок, и ему негде жить.
— Ты его знаешь?
— Нет. Папа знает.
— Значит, может оказаться полным отморозком.
— Дорогая, тут нечего обсуждать.
Как бы я ни старалась, она ни за что в жизни не пойдет против отца. Мне не хотелось расплакаться у нее на глазах — ненавижу себя в такие минуты. У меня нет права на слезы, слезы дороги, и их надо экономить. В моем-то положении — точно. Даже сама мысль об отцовском приятеле из каталажки вызывала у меня тошноту. И моя комната… единственное, что в этом доме было по-настоящему моим. Я могла запереть дверь, и все, что за ней происходило, меня не касалось.
— Иди ко мне, девочка, не огорчайся…
И опять я вижу все происходящее будто со стороны: женщина с нечесаными жирными волосами, с губной помадой на щеке, пахнущая, как старая больная собака… это моя мать. Вот она отдирает жестяной клапан на банке с пивом, жадно пьет это проклятое пиво, держит банку в одной руке, а другую протягивает своей пятнадцатилетней дочери: иди ко мне, доченька, я тебя утешу…
Все равно я начала реветь, хоть и не хотела. Как ребенок, ей-богу. Слезы текли и текли, пока в теле моем совсем не осталось влаги и оно стало похожим на кусок черствого хлеба.
Не так-то легко собрать во что-то целое мамину и папину жизнь — они почти ничего о себе не рассказывают. Насколько я знаю, папа родился в какой-то деревне под Умео. Его выгнали из дому. Ему было пятнадцать, он попал в плохую компанию, и родители не захотели с этим мириться. Это он мне так когда-то объяснил. Дед мой, его отец, работал в лесу, и он, и бабка были абсолютными трезвенниками и к тому же очень религиозны. И всё, как отрезало — они никогда больше с сыном не виделись.
Несколько лет он мотался по стране, не имея постоянного пристанища. Жил то в Стокгольме, в доме для холостяков, то в Буросе и Норрчёпинге, даже в Карлскруну его занесло. Там работал на верфи, где строили катера и яхты. Наконец его потянуло в Гётеборг — кто-то ему, должно быть, сказал, что в Гётеборге легче найти работу.
И в самом деле — в Гётеборге отец устроился на небольшой фабрике. Там делали сети — рыболовные и камуфляжные, для армии. Он доставлял готовые тралы по всему западному побережью: маленькие для лангуст, побольше для скумбрии и самые большие — для трески. В этих сетях даже были специальные клапаны, чтобы выпускать нежелательный улов еще до поднятия трала. В Фалькенберг он попадал не чаще чем пару раз в год — у фабрики были заказчики в Гломмене и Треслевслеге. Там он познакомился с кучей людей, в том числе и с маминой компашкой.
Ей только что исполнилось восемнадцать. Он появился на какой-то их вечеринке, и она сразу влюбилась по уши. Училась она в то время на швею, снимала комнату у какой-то семьи в Фалькенберге, а на выходные ездила к бабушке в Укуме. И вот, в тот вечер, когда они встретились с папой, она должна была быть у бабушки, но началась пурга, и автобус в Этрадален отменили. И она пошла на вечеринку с подружками, а бойфренд одной из них, рыбак, привел с собой папу. Потом пошли на танцы. Папа швырялся деньгами, одет был, с маминых слов, как гангстер — костюм, шляпа и все такое. Одним словом, выделялся среди других. Даже подумать странно — мама тогда была всего на три года старше меня.