Военная
Шрифт:
Суетня, шум и гам на палубе дебаркадера. Подав сходни, Серафима отошла в сторонку и привычно наблюдала, как торопятся люди с теплохода на землю, а деревенские приплясывают в нетерпении, желая поскорее взойти на теплоход. Странные люди. Вечно они спешат, вечно суетятся, а приходит черед — и нет человека. Выбыл из суеты, оставил сумятицу, успокоился. Казалось бы, хороший пример для молодых, ан нет, и они суетятся, и они торопятся, и тысячи лет не может человек научиться покою, и все потому, что он — человек. А успокойся, притупи в себе
— Бруснички, кому бруснички?! — тонким голосом кричала Мотька, снуя между пассажирами.
— А почем?
— По деньгам, милок, по деньгам. Двадцать копеек стакан. Берите, кому бруснички? Ягода рясная, посередке красная, по бокам стемна, ешьте досыта.
Деревенские пошли на теплоход. Первым дед Никишка. Сгорбленный, приниженный, торопливо просеменил по трапу и скрылся на палубе третьего класса. У деда несчастье, растратилась невестка на большую сумму, сидит под следствием. А дома четверо, и машина в гараже. Была. Дед на ней важно ездил, с заднего сиденья как с трона на людей смотрел. А теперь стыдится вот.
Прошли деревенские, и на дебаркадер сошел еще один человек — фронтовик. Этого Серафима заметила сразу. Хотя на первый взгляд все в нем было как и у остальных людей. Руки, ноги, голова на крепкой шее, широкая, хоть и несколько сутулая спина. Но Серафима за свой век фронтовиков перевидела достаточно, всех мастей и рангов, имела к ним особое отношение и сразу приметила пустое выражение правого глаза, угловатое правое плечо и неестественную прямоту правой руки. Так бывает, когда справа, близко, разрывается граната или снаряд тяжелого калибра ложится в окоп, и тоже справа. Фронтовик был в хорошем костюме, чисто выбрит, не деревенский.
Кто-то тронул ее за руку. Серафима оглянулась. Перед ней стоял Осип и радостно улыбался, бледная кожа лица обмякла и как-то странно провисла на щеках, но блестящие глаза Осипа были полны блаженства.
— Готово, Сима.
— Помоги сходни убрать.
Пробасил гудок теплохода, проезжающие заспешили, затолкались в узком проходе на трапе. Осип отдал носовой, течение мягко и сильно начало разворачивать теплоход, тяжело плюхнулся в воду кормовой трос, и вскоре дебаркадер опустел, лишь Мотька пересчитывала копейки, да мелькали в воздухе серебристые чебаки — клев был сегодня хороший…
Молча откупорив бутылку вина, Осип старательно разлил в стаканы и закурил. Руки у него не дрожали. Серафима достала банку домашних огурцов, луковицу, черствый хлеб. Тоже закурила. Выпить почему-то не решалась.
— Вот и жизнь, — вздохнул Осип Пивоваров, — да, жизнь.
— А что? — не поняла Серафима.
— Да как что, Матвей-то скапустился. Вот и что.
— А ты не каркай, Осип, не каркай, оно так-то лучше будет.
— Человек родится и думает, что родился для счастья.
— Он тогда еще ничего не думает, — усмехнулась Серафима, — орет только. Давай лучше выпей.
Осип пил долго, мучительно, мелкими глотками. Большой кадык под бледной морщинистой кожей сновал по шее словно челнок. Выпив, он еще некоторое время подержал стакан в руке, а оставив стакан, вновь потянулся за папиросой.
— Для счастья, — Осип закашлялся, что-то застонало, захлюпало в его груди, — где счастье было, там… капуста выросла. — Он засмеялся, и смех этот было трудно отличить от кашля его. — Для счастья кто родится? Дурак да сволочь всякая. А простой человек, он для горя родится. Век живет, век мыкается.
— Ты бы закусил. — Серафима хмуро сидела за своим столиком, привычно опершись на локти и глядя прямо перед собой. — А счастье, Осип, оно сильным людям дается. Да и не всегда поймешь, где оно, счастье-то это.
— Это мы с тобой не понимаем да вон Мотька еще, кубышка огородная, а люди понимают. Есть такие, что очень хорошо понимают. Ты много счастья-то видела, много? То-то же. — Осип заметно охмелел и стал не в меру суетлив, беспокоен: руки его не находили себе места, болтались без дела по воздуху. — Я-то свое счастье кайлом схоронил, ну и хрен с ним, а вот ты его за что лишилась, а, Серафима?
— Брось, Осип, — поморщилась Серафима, — что ты, как баба, расфыркался. Да и что ты про мое счастье знаешь? Ничего. Так и не трогай его, не трогай. А свое проспал, на чужое не зарься. Это все одно как чужие деньги считать.
Серафима, подвинув Осипу стакан, сухо сказала:
— Давай за Матвея. Пусть выздоравливает. Рано ему еще…
Однако выпить он не успел. В дверь осторожно постучали, потом еще раз.
Серафима, неохотно поднявшись со стула, отворила и увидела перед собой давешнего фронтовика. Еще не успев удивиться, она мгновенно признала его, и отступила на шаг, и прижала руки к груди, и вдруг вскрикнула, и бросилась к фронтовику.
— Сима! Симка! — изумленно и глухо сказал фронтовик, и правое веко его дергалось непрестанно.
— Никита! — с горькой болью прошептала Серафима. — Никита, Боголюбушко ты наш…
Осип смотрел на них, и вино из стакана тихо капало на пол. Заметив это, он принялся пить, но закашлялся, перегнулся в поясе и сердито толкнул стакан на стол.
— Какими судьбами, Никита? — радостно спрашивала Серафима. — Да как же ты меня нашел? А я смотрю, фронтовик сошел, и не признала, а как дверь распахнулась… Да господи, как же и не узнать-то было. Разве глаз лишиться…
— А и я не признал вначале, потом, как уж меня назвала, скумекал, — глухо гудел Никита Боголюбов, невольно смущаясь присутствием чужого человека.
— Места у вас вольготные, Сима.
— Да.
— Приволье. Экой простор-то вокруг.
— Простора хватает.
— И река — красавица. Раньше я только про вальс слышал, а теперь и реку повидал.
Амур. Хорошо. А ты, Сима, мало изменилась.
— Брось.
— Ей-бо!
— Все божишься? — улыбнулась Серафима.